Каспийская книга. Приглашение к путешествию Голованов Василий

Однако завтрак не испортил нам день. Бывают дни как награда— за вчерашнее чувство тупика, за неоправдавшиеся ожидания, за плохо проспатую ночь, за то, что мы увидели (вернее, не увидели) в темноте, за опасения, что наутро вообще не на что будет смотреть, за тягостный торг с непонравившимся водителем…

А водитель наутро оказывается чистым, одетым в свежую рубаху, исполнительным и добрым малым по имени Мехди, с неумолимой, хоть и выбритой, чернотой на смуглой коже лица, от которого исходит не запах гнилых зубов, а свежесть и доброжелательство. Поскольку возвращаться в свой отель без названия мы не собирались, все свои вещи мы закинули в багажник и хотели уже стартовать прочь из Горгана, когда Мехди заявил, что в городе все же есть что посмотреть и за считаные минуты перенес нас из унылого, неуютного, необжитого квартала как бы на другую сторону ленты Мёбиуса. Мы вдруг увидели город с другой стороны. Это был центр старого Астрабада: начали мы с армянского базара, где, несмотря на ранний час, шла уже торговля. По продавцам и покупателям было видно, что за вчерашний день мы перенеслись в совершенно другую страну. Персы здесь были, но больше всего было туркменов и людей каспийского типа. Кто-нибудь, наверняка, в курсе того, как называются все эти прикаспийские народности и к какой языковой семье принадлежали их языки, но я только знаю, что по всему южному берегу Каспия они жили со времени основания персидской державы. Страбон, географ поздней Античности, называл их, вслед за историками Александра— сам он никогда не бывал в этих краях— гелами, массагетами, кадусиями и амардами. Он же пишет о необыкновенном плодородии Гирканской долины: «…хлеб родится [здесь] из зерна, выпавшего из соломы; пчелы роятся на деревьях и мед течет с листьев». С тех пор эти племена были не раз смяты волнами завоевателей с Востока, частью утратили язык, но лица, как говорится, не потеряли. Они смуглы, черноглазы и вообще чернявы: ни на туркменов, ни на персов они не похожи, но вполне сойдут за итальянцев, так что, присмотревшись, легко начинаешь выделять их в пестрой человеческой толпе иранского севера.

Тут же были крошечные закусочные, где в утренний час уже пили чай с лепешками первые посетители. Древняя мечеть, построенная во время кратковременного господства в Иране турок-сельджуков (около 1000 г. н.э), вся была выложена синими изразцами, сложенными один к одному так, что по всей стене непостижимым образом расцветала непролазная вязь растительного орнамента, а под крышей складывались одна к другой буквы и слова непонятных мне изречений на арабском. Низкий, как будто слегка недостроенный, кирпичный минарет с широкой крытой площадкой для муэдзина. Узкая улочка. Очередь за свежим хлебом. Лавочки, лавчонки, лавчушечки или просто кусок мешковины, на котором золотисто блестят тонкой кожицей золотистые луковицы.

В старой, купеческой части города сохранилось несколько похожих на крепости «исторических домов». Довольно аскетичная кирпичная кладка, внутренний дворик с парой лимонных деревьев, опоясывающая этот дворик галерея на втором этаже и выходящие на улицу узкие высокие окна-бойницы, сквозь которые был различим милый сердцу хаос восточного города, мир крыш и синих гор за ними. В Горгане на самом деле было что посмотреть: старинная фабрика, школа XIV века, древний караван-сарай, остатки крепостных стен и дворцов местной знати, не считая развалин форта эпохи Сасанидов неподалеку от города. Однако мы, хлебнув живительного воздуху старого города, большинства этих достопримечательностей так и не увидели. Настоящим событием этого утра стал для меня поход в мечеть. Это была обычная квартальная мечеть, в которой как раз шла служба. Мы случайно проходили мимо, и я чуть дольше, наверно, чем следовало бы, задержал свой взгляд на людях, которые о чем-то по-свойски разговаривали с седоволосым старостой мечети, который обращался к своим прихожанам как добрый дядюшка, то отпуская нужное им словцо, то добродушно посмеиваясь. Мохсен оказался внимательнее, чем можно было предположить, и тут же перехватил мой взгляд.

—Что, хочешь зайти?— тут же спросил он.

Из небольших динамиков над дверью мечети доносился голос проповедника, то и дело повторявший имя имаа Али. Была не просто пятница, но и канун важного для мусульман-шиитов религиозного праздника Кадыра.

—Не знаю, — неуверенно сказал я. — Стоит ли?

Как-то раз по молодости я самонадеянно зашел в мечеть в Казани. И тут же натолкнулся на двух бородатых моджахедов. Как раз было время второй чеченской войны, и если только можно было себе представить живых боевиков Басаева, то это были они. На улице я таких людей не встречал: было в них что-то дикое, сильное, вызывающее, мужское. Это были воины— не люди городов, а люди леса и гор. Я простерся ниц рядом с каким-то молящимся татарином и от неожиданности едва не перекрестился. Я вдруг осознал, что не знаю, что надо делать, что говорить, любая попытка звукоподражания немедленно выдала бы меня, поэтому я так и лежал молча, лицом вниз. По-видимому, я грянулся на пол все-таки довольно убедительно, и мой безмолвный разговор с Аллахом ни у кого не вызвал подозрения. Моджахеды сидели, разувшись, у стены и не торопясь обсуждали свои дела. Улучив момент, когда татарин забормотал слова молитвы, а они увлеклись разговором, я поспешил ретироваться.

Праздник Кадыра по-своему драматичен: согласно преданию шиитов, в этот день пророк Мохаммад, почувствовав, что болен и скоро уйдет, собрал своих приближенных и объявил им, что после него остается один человек, которому надлежит верить— имам Али. Мохаммад сказал: пусть те, кто верит мне, сейчас встанут рядом с ним. Встали все. Все хотели быть верными учениками Пророка. Но когда он умер, большая часть тех, кто стоял рядом с имамом Али в тот день, предали его. Так что я не знал, какие чувства владеют сейчас аудиторией проповедника. Шииты болезненно переживают гонения на Али и его последователей, праведных имамов Хасана и Хусейна, убитых сторонниками халифов.

—Не сомневайся, — сказал Мохсен. — В этот день наши верующие люди стараются быть особенно добрыми и открытыми. Ты можешь прийти в любой дом— тебя накормят и предложат погостить. Ты можешь остаться даже на ночь, если хочешь— хозяева будут только рады, они хотят, чтобы Бог был доволен их делами.

—Надо все же спросить…

Мохсен подошел к старосте и коротко переговорил с ним. Потом вернулся.

—Да, он говорит, можно войти и даже фотографировать. Пожалуйста.

Мы сняли обувь и вошли в мечеть.

По периметру большого зала возле стен с нишами, заставленными книгами, сидели люди. Старые и молодые, гладко выбритые и бородатые— разные. Некоторые довольно сонно глядели по сторонам, несмотря на пыл проповедника. Некоторые, казалось, привлечены нашим появлением и проявляют явное любопытство. Было несколько длинноволосых с длинными нечесаными бородами: они напомнили мне русских староверов, которых я видел на Енисее. Та же отрешенность от стилистики времени, от современности, та же погруженность в традицию, освященную делами былых подвижников веры. В торце зала, изобильно украшенного, как и шахский дворец в Тегеране, зеркалами, собранными в какие-то звездчатые структуры, сидел в кресле проповедник, ма’адах («тот, кто поет благословенные слова»). Лет шестидесяти, с аккуратной седой бородой, в черной рубахе и серых брюках. Рядом на столике лежала книга, но он, кажется, и не заглядывал в нее. Он действительно «пел» и весь находился во власти своего вдохновения. Правую руку он то и дело выбрасывал вперед, а в левой держал микрофон. Рядом стоял небольшой усилитель.

Я огляделся и, стараясь не шуршать, достал из рюкзака фотоаппарат. Аккуратно сделал несколько снимков с большими паузами между ними. Один вышел особенно выразительным: я назвал его «человек-сова». Того же возраста, что и проповедник, тоже седой, заросший колючей щетиной и жесткими, седыми, торчащими на макушке волосами, с крючковатым совиным носом, он, кажется, заметил направленный на него объектив и, отвернув взгляд, вперил его в пространство. Как передать мне выражение этого взгляда? Это был огонь. Огонь несогласия и возмущения тем, что служба превращается в какую-то туристскую экскурсию! О, Аллах!

На снимке видно напряжение, с которым он сдерживает кипящее в нем возмущение. Минуту или две мы еще посидели и послушали проповедь. Потом тихо вышли.

Пока мы завязывали шнурки на ботинках, староста мечети что-то сказал одному из прихожан, тот кивнул, ушел куда-то и вскоре вернулся, неся на подносе два стакана горячего молока и два кусочка сахара.

—Это нам?— спросил я.

—Да, да, — радуясь вместе со всеми окружающими, проговорил Мохсен.

Я с удовольствием выпил молоко и рассосал сахар. После скудного завтрака подкрепиться было весьма кстати.

—А сейчас ма, адах как раз про нас говорит, — сказал Мохсен.

—И что он говорит?

—Он говорит: люди, судите сами. В канун праздника Господь послал нам гостей. И не просто гостей, а чужестранца, христианина. Это очень хороший знак. Аллах так всех нас любит!

Я много раз сталкивался с исламом— и, если помнит читатель, столкновения эти не всегда заканчивались для меня удачно. Но на этот раз я был потрясен. И даже не тем, что сказал проповедник. Добро и расположение людей всегда чувствуешь и без слов, на каком-то интуитивном уровне. И вот, интуиция говорила мне, что эти люди, впустившие нас в мечеть и угостившие молоком и вправду чувствуют меня своим ближним. Не было никакой преграды между мной-чужаком и ими. Впервые максима, которую я выдумал, для меня самого прозвучала убедительно: наше единство в том, что мы разные. Все разные, но все— люди. В этот момент что-то изменилось в моем понимании ислама. Добавился какой-то важный недостающий опыт. Разумеется, ислам разный, он вообще другой в каждой мусульманской стране. Но именно в Иране я впервые попал под какое-то согревающее, умиротворяющее, очень по духу близкое мне излучение ислама. Если бы наши мусульманские богословы ездили учиться не в Саудовскую Аравию, а в Иран, они не бы натащили в Россию столько безжизненного ваххабизма 245.

XIV. К КРАЮ ОЙКУМЕНЫ

Путь наш лежал теперь на север. Я хотел посмотреть с иранской стороны восточный берег моря. Для этого нужно было доехать до приграничной туркменской деревушки Гюмиш-тепе. Мехди, к которому, казалось, вернулось его всегдашнее угрюмое настроение, начал недовольно бурчать что-то, но потом выяснилось, что он говорит, что название селения означает «Холм с сокровищами» и он недоумевает, почему сокровища до сих пор не найдены. Меня занимало другое: «Холм с сокровищами», сдавалось мне, есть то же самое, что и «Серебряный бугор», о котором писал в своих записках о путешествии в Хиву в 1819–1820. Николай Муравьев 46, также пробовавший на корвете «Казань» в разных местах подойти к восточному берегу и высадившийся как раз где-то в этих местах. Вообще в первой четверти XIX века на восточном берегу Каспия было всего два бугра— «Белый» и «Серебряный». По ним и ориентировались. Муравьев обследовал тот бугор, ближе к которому судну удалось причалить, нашел там несколько стертых древних монет и пришел к выводу, что он представляет собой полуразрушенное и оплывшее крепостное сооружение, остаток огромного по протяженности вала, который туркмены называют Кызыл-алан или «вал Искандера»— что, как и в случае с дербентской стеной, не соответствует истине. Вал этот, как и стена Дербента, был построен через семь с лишним веков после того, как воинство Александра Македонского 247 прошествовало по этой равнине. И сделано это было, разумеется, во времена Хосрова Благословенного (531–579). Но история несправедлива…

Страбон притянул в свою «Географию» каспийское пространство только для того, чтобы очертить важную для тогдашнего миропонимания грань: край мира. В этом краю, по его представлению, живут скифы, за которыми земля необитаема. Где-то немногим севернее «горла» Каспийского моря— которое он, исходя из фундаментальных представлений древнегреческой географии, продолжал считать северным заливом опоясывающего сушу океана,— и находится этот самый край. Однако о юго-восточном побережье Каспия он все-таки сообщает несколько правдоподобных сведений, почерпнутых из других сочинений. В частности, пишет, что «земля здесь пустынна». И действительно, не успели мы проехать Бандар-е-Торкаман, в котором побывали вчера вечером, как пейзаж плодородной Гирканской долины совершенно преобразился. Перед нами лежала совершенно плоская земля, кое-где заросшая густой жесткой травой и тростником, а кое-где— сочными красными и желтыми «солянками». Это был легко узнаваемый по Мангышлаку мир полупустыни. Но несмотря на то что соль убила плодородие этой земли, здесь часто попадались на глаза стада овец и коров, которые, надо сказать, вполне вышли и статью, и лоском. То здесь, то там трактора тщательно перепахивали серую глину соленой степи. Где-то видны были поля созревшего подсолнечника, хлопка, где-то парники, в которых круглились овощи. Каким образом сельское хозяйство не угасало и здесь, где сама земля была горька и неплодна? Не знаю. Однако по сторонам дороги видны были фермы, которые выглядели даже опрятнее, чем человеческое жилье. Поселки как раз отличались обычной для Средней Азии безалаберностью. Дома только в центре селений вытягивались в подобие улицы. На окраинах, где плотность застройки становилась меньше, улица расползалась в разные стороны, и человеческие жилища стояли вне всякого порядка средь каких-то птичников, сараев, новеньких автомобилей и видавших виды длинных деревянных туркменских морских лодок— киржимов. На восточном берегу Каспия, где не хватает всего, кроме тростника, не может не быть характерного для этих мест запустения: солома да глина, ржавое железо крыш и стен, старое дерево, скорее всего, подобранное на морском берегу и кое-как прилаженное, приспособленное к хозяйству. Видно, что хозяин попробовал и так и сяк— не пропадать же доске или куску железа?— и вот, для крыши приспособил— да еще на растяжках. Чтоб ветром не трепало кусок железа. И тут же ясная, стилистически однородная архитектура новеньких сельскохозяйственных построек— элеваторов, ферм, хранилищ… Бетон, металл, яркая синяя или красная краска. Все сделано с европейской отчетливостью линий, все доведено до конца, продумано, все подъездные дороги хорошо заасфальтированы.

Золотистый цвет спелой соломы. Блестящие желтым остьём прямоугольные брикеты, перехваченные веревками. Огромная, как «стена Искандера», скирда, ровно сложенная из этих брикетов, сверху закрытая от дождя плотным синим материалом. Длинная, тоже синяя, крыша на металлических опорах. И под нею тоже брикеты. Все сложено бережно, аккуратно, по-немецки тщательно. Почему по-немецки? Потому что немецкая тщательность вошла уже в поговорку. Если я скажу «по-ирански тщательно»— никто меня не поймет. Хотя работу делали не немцы, а два местных деревенских парня. За скирдой трещал какой-то агрегат. Рядом кучей лежали длиннющие стебли того самого камыша, в котором здесь нет недостатка. Один парень совал в раструб машины стебли тростника, и через секунду они уже вылетали из гофрированной трубы, как туча саранчи. Другой собирал опилки в пластиковые мешки. Опилки золотом блестели в светлых курчавых волосах парней.

Я попросил Мохсена спросить, для чего они все это делают.

—Это будет подстилка для скота, — ответил один из них.

Перед отъездом я читал «Авесту»— священную книгу зороастризма. Меня поразило в ней благоговейное и, больше того, религиозное отношение к домашним животным, наделение коров, коз, овец— всех бессловесных, мычащих и блеющих тварей особым духом, «душой скота». Многие черты зороастрийской традиции перешли в ислам и являются глубинной подоплекой очень важных, до сих пор бытующих представлений, определяющих отношение иранцев к земле, которую нельзя осквернять, к животным и деревьям, к травам, водам и птицам как к прекрасным созданиям Бога-творца, о которых человеку надлежит заботиться.

И когда этот парень сказал о подстилке для скота, было видно, что ему важно, чтобы животным было тепло и чисто, чтобы они были довольны 248.

Помню двор, забор из нескольких деревянных жердей, длинную морскую лодку на земле, сидящих в лодке людей. Моря не видно, хотя чувствуется его близость, и лодка рабочая. Рядом— пара черно-белых пятнистых коров, молодой верблюд и два мотоцикла. Видимо, соседи или родственники съехались о чем-то потолковать. Тут же пристроилась юрта. Подле нее— сделанный из тростника кораль для овец. Кто-то так и не захотел прикрепляться к земле, так и продолжает кочевать в пустыне. Зачем? Кочевник понимает, что только изо всех сил вцепившись в закольцованное время кочевья, можно считать пустыню «своей» и черпать в ней силы. Главное— не выпасть из коловорота пространства/времени. В некотором смысле кочевье— это привычка жить в постоянном «режиме с обострением», который не знает ни послаблений, ни праздности. Отсюда— динамичность, сила кочевников, их принципиальная готовность ко всему. Стоит времени распрямиться в линейку Прогресса, как кочевье лишается смысла: ты уже не радуешься цветущим колючкам и черным каракуртам, как вестникам весны, пустыня быстро превращается из великолепной арены и амфитеатра, в котором ты сам и актер, и зритель, в скучный вид за окном дома, становится ненужной, блеклой, менее интересной, чем быстро меняющиеся цветные картинки телевизора, и очень скоро бесследно уходит из жизни как ценность, как живая сила, как родина, где ты родился и вырос, полюбил, привел в свою юрту жену, родил детей…

А вот уж и поселки не попадаются больше по дороге, под серым небом простерлись низкие глинистые ланды в ярких пятнах солелюбивых растений, меж которыми проступает голая глина. Почти в точности так выглядел морской берег на заполярном острове Колгуев, где я бродил когда-то: если бы не разница температур, отличить пустыню от тундры ыло бы нелегко. Над равниной разгонялся ветер, долетающий из-за края мира.

Мы проехали еще километров пять, но тут путь нам преградил арык. Или река. Для реки этот разрез, полный прозрачной, но слегка зеленоватой воды, был слишком прямолинеен— ни одного изгиба, ни одной излучины. Мы повернули к морю и поехали дальше по пустой грунтовой дороге.

Неожиданно Мехди остановил машину, показал на воду.

—Он говорит, что это и есть Кызыл-алан, — перевел Мохсен. — Просто в этих местах от стены Искандера ничего не осталось, она вся ушла под воду. А в воде сейчас видны остатки ее фундамента, если хочешь— посмотри.

Я выбрался из машины и подошел к воде. Она оказалась солона на вкус, пропитана горечью, как серая глина, в керамическую отливку которой была заключена вода. Под ее поверхностью были видны две параллельные линии, вернее плоскости, которые, однако, ничем не напоминали крепостной фундамент: слишком они были тонки, не толще двух-трех сантиметров. В.Бартольд пишет, что в этих местах есть следы больших ирригационных сооружений, видимо, очень древних. Искусственное орошение возможно было только в то время, когда в Атреке, Сумбаре и Чандыре воды было неизмеримо больше, чем в настоящее время, и она не имела такого горько-соленого вкуса, как теперь 249. Кто знает, что творилось здесь в минувшее тысячелетие? Море наступало и отступало, и каналы, и вал, выстроенный из сырцового кирпича, могли быть попросту размыты прибоем. Как был поглощен Каспием главный порт восточного побережья Ирана— город Абаскун. В «Географо-историческом обозрении Персии» Барбье де Мейнара 250 Абаскун фигурирует в качестве «маленького города на морском берегу», хотя он был затоплен морем еще в XIV веке.

Принято считать, что Абаскун находился при устье реки Горган, на месте современного селения Гомишан, жители которого до сих пор славятся плотницким мастерством и судостроительством; они владеют большими лодками и до 1917 года ходили на них до Астрахани и до Баку. Неподалеку от селения, якобы, возвышается холм— опять холм!— который вполне может скрывать развалины древнего Абаскуна. Местная легенда гласит, что именно здесь, на холме, был когда-то населенный процветающий город.

Лодки, холм… Гюмиш-тепе… Гомишан… Это, может статься, одно и то же… И даже, кажется, это то самое поселение, где мы были: там чуть ли не в каждом дворе лежала длинная туркменская лодка. Но где же бугор? Холм? Ничего похожего на холм я не видел, хотя на такой плоскотине он точно был бы заметен. И этот арык, выходит— река Горган? Мы снова тронулись вперед вдоль русла. Почему-то не оставляло ощущение, что мы приближаемся к неведомому краю. Перламутровое небо раскинулось над нами во всю ширь, и с каждой минутой его становилось все больше и больше, пока вдруг внизу оно не сомкнулось с перламутром, лежащим ниже линии горизонта. Море. Мы у самого устья реки, изливающейся в море…

Сердце забилось, я представил, как вот сейчас мы окажемся, наконец, на девственно прекрасном каспийском берегу, о котором я столько мечтал. Но не тут-то было! Метрах в трехстах от моря у реки стоял какой-то дом, и на самом берегу— небольшой крытый шифером причал, возле которого было несколько рыбацких киржимов, собирающихся на лов рыбы. Лодки были, как говорится, свойские: такие посудины, такие моторы, такие снасти и такой народец я видывал только в России. Нигде в Европе этого давно не осталось, прежде всего потому, что там пластик уже вытеснил дерево. Каждая лодка длиной метров десять была выстроена на совесть: и киль, и шпангоуты были надежные, нос и корма сведены накрепко. Добротный скелет и обшивка для мореходной посудины. Внутри каждой лодки под навесом из кровельного железа был установлен мотор. И опять скажу, это был очень узнаваемый, наш мотор. Мотор, бывший в деле уже лет сорок, почерневший от времени, не самый, может быть, экономичный, многократно чиненный, но зато приноровившийся, притершийся к человеку, утративший самодовольное совершенство новой техники и, напротив, необъяснимым образом вобравший в себя человеческие черты своего хозяина или экипажа. Поэтому на лодках не было двух одинаковых моторов, хотя, вероятно, все они были изготовлены одной фирмой в одно и то же время. Разумеется, какая-нибудь стосильная «Ямаха» перла бы лодки быстрее этих монструозов 60х годов. Но мне нравятся долгожители— как среди людей, так и среди механизмов. Вот, скажем, эпоха, когда делались эти моторы для мореходных ботов, она подразумевала совсем иные мощности, иные скорости— как для лодок и автомобилей, так и для жизни вообще. Жизнь не мчалась еще сломя голову. Предполагалось, что можно получать удовольствие, двигаясь не спеша. Немногие поймут меня, но такие тоже найдутся. Во всяком случае, рыбаков их лодки и их моторы вполне устраивали. На лов они собирались не торопясь. Сейчас они как раз заливали горючее, сливая бензин из сплюснутой красной цистерны на берегу. У них были спокойные, загорелые лица. И на наше появление они не обратили никакого внимания. Вязаные шапки, сдвинутые к макушке, брезентовые штаны, резиновые сапоги и грубые робы, сейчас, во время подготовки лодок, скинутые с плеч и брошенные на борта— от всего этого веяло чем-то родным. Я не понимал, о чем они говорят, но в своей глубине эти иранские рыбаки без слов были понятны мне. Кажется, они почувствовали это. Один спросил Мохсена, что я за птица. Мохсен объяснил, что русский.

—А у нас тоже один русский есть, — сказали рыбаки. — Где он? Не видно. Сейчас придет.

На другом берегу реки был какой-то совсем уж неправдоподобный насест на четырех кривых деревянных ногах, обитый потрепанным рубероидом: видимо, наблюдательная вышка. В устье реки светлело море, у горизонта ровно отчеркнутое тонкой темной линией— будто простым карандашом— от светло-серого, с перламутром, неба. Я почувствовал вдруг необъяснимый покой. Я очень люблю эти затерявшиеся во времени уголки пространства. А уж мы забрались, действительно, дальше некуда. Дальше— только граница. Туркмения. Страна за семью замками. Рыбаки спокойно слили топливо в баки, вытерли ветошью перепачканные маслом руки и возились теперь с чиненными, линялыми сетями… Все это— знаки времени давно уже прошедшего, обойденного прогрессом на космических и компьютерных скоростях, но, однако, дорогого мне и хорошо ведомого по воспоминаниям детства. Есть ли что-нибудь дороже воспоминаний наших нежных лет? При условии, что они были действительно нежными… Тогда все моторы пачкались, все запахи воспринимались остро, а вид большой воды приводил в необъяснимый восторг… И сейчас, вдыхая долетающий с моря запах соли, запах окружающей меня глины, запах просоленной и выгоревшей на солнце одежды, я вдруг ощутил, что мне обязательно надо туда, где река сливается с морем, захотелось на берег, к распахнутому простору. Я зажал в руке фотоаппарат и побежал. В глубине души я больше, чем бежал: я рвался из обыденности к своему восторгу, почти ничего не видя, не слыша вокруг, как вдруг до меня долетел высокий голос Мохсена:

—Стой, стой, там солдаты!

Я услышал сбоку треск и увидел бегущегомне наперерез солдата с автоматом. Потом второго. Они бежали не угрожающе. Казалось, просто очень удивлены моим поведением. Но мне не хотелось связываться с солдатами. Не хотелось, чтобы люди в форме, кто бы они ни были, задавали мне вопросы. И— честное слово, не берусь судить, как это произошло— в следующий миг адреналин вернул меня в точности на то же самое место, откуда я начал свой разбег для взлета. Солдаты глядели на меня из-за забора, но, похоже, их вполне удовлетворило то, что я больше не бегу, а разделяющая нас дистанция в сто метров казалась им политкорректной. Домик был погранзаставой. На всякий случай я убрал фотоаппарат и прекратил говорить по-русски с Мохсеном. Но солдаты на краю мира, кажется, вообще не собирались ловить шпионов и даже не вышли из-за забора, чтобы проверить наши документы. Только Мехди, которому, похоже, просто надоело ждать, развернул автомобиль и делал нам знаки, что пора смываться.

Но тут появился парень. Тот русский, о котором говорили рыбаки. Его невозможно было не узнать. Русые волосы, голубые глаза, абсолютно славянские черты лица… Такое лицо было у моего двоюродного брата Алеши в молодости.

—Привет! —сказал я. Но уже в следующий миг по глазам его понял, что он не понимает.

—Здравствуй!— еще раз попробовал я.

Не понимает.

—Салам!

—Салам, — неуверенно улыбнулся парень.

—Скажи ему, что я русский и хочу знать, правда ли говорят про него рыбаки, что он тоже русский, — сказал я Мохсену. Мохсен перевел.

Парень кивнул и сказал что-то.

—Ну, в общем, да, — сказал Мохсен.

—А как его зовут?

Мохсен спросил.

—Мансур, — сказал парень.

Перевода не требовалось. Я хотел еще знать, как попали сюда, в Гюлестан, его предки: кто-то ушел в Иран во время Гражданской войны? Или вдруг воплотился, обрел русское обличье какой-то совсем давний ген, появившийся в кровотоке Ирана после того, как из очередного набега туркмены привезли сюда пленного русского солдата?

Парень выслушал вопрос и поскреб в голове.

—Мой прадед был русским офицером, когда Красная Армия заняла Иран в 41м году…

Почему-то эта мысль не приходила мне в голову.

Я улыбнулся и пожал ему руку. Сильная, сухая рука рыбака.

Он пошел к своей лодке.

Мы простились с рыбаками и сели в машину.

Мохсен достал и разломил хлеб. В следующую минуту мы уже мчались из этого выпавшего из времени пространства обратно в современность.

XV.БЕРЕГ МОРЯ

Правда, мы так и не побывали на берегу моря. Поздороваться с морем! За время моих поездок это превратилось уже в ритуал. И я не собирался отказываться от него, хотя и видел, что нашего шофера, Мехди, остановки отнюдь не радуют. Он, по-видимому, изначально не понял, что ему придется часто останавливаться и ждать, когда мы сделаем свое дело. Поэтому, когда я сказал, что нам нужно попасть на берег моря, он сделал вид, что не понял. Потом сказал, что нам придется вернуться в Бандар-е-Торкаман, потому что просто так на берег нельзя— это погранзона.

—Мне не нужен Бандар-е-Торкаман, — упрямо сказал я, тем более, что все уловки Мехди были для простаков. — Мне нужен дикий берег моря. A wild coast of the sea. Любой поворот направо приведет нас туда, куда нужно.

Мохсен что-то сказал Мехди, тот буркнул в ответ.

—Говорит, дорог нет, — сказал Мохсен.

—Сейчас сухо, можно прямо по степи. И пусть не юлит, здесь накатано…

В конце концов, не доезжая до какого-то поселка, нам удалось заворотить упрямого водилу на проселочную дорогу, и километра через полтора мы и вправду оказались на берегу.

Было ощущение, что мы попали в какой-то прекрасный японский пейзаж, нарисованный разведенной цветной тушью. Серое небо. Серое море— гладкое, как зеркало. Чуть проступающие сквозь туман бледные силуэты гор вдали. Передний план ярко-красный от растущих по берегу солянок. Только у кромки воды полоса сероватого песка. И вдали, впрочем, километрах в двух всего— заросшая лесом тонкая коса— полуостров Миян-Кале.

Надо же, я все-таки добрался сюда.

Здесь зимовал со своими братьями-разбойниками казачий атаман Степан Разин 251.

Странное было какое-то чувство.

Вот, как будто хотелось сказать:

—Ну, здравствуй, Стенька…

Глуповато…

Слишком давно стремился я сюда, слишком долго водил пальцем по карте, почти не верил уже, что увижу это место— а вышло вот как. Метрах в двадцати от нас, прямо в воде залива, отражаясь в ней, как в зеркале, стоял синий пикап «Пейкан». Двое мужчин грузили в него собранные сети. Еще двое, загорелые, в линялых синих рубахах, с банданами, по-пиратски повязанными на головы, брели метрах в ста от берега по колено в воде, выводя за собой наплавную сеть с какою-то мелкой, бьющейся как ртуть рыбешкой.

Ребятишки разлетелись по плотному влажному песку на своих великах, врубились в красное, прочирикали что-то и укатили в сторону поселка.

Чайки вскрикивали, пролетая над рыбаками. Я почувствовал вдруг удивительный покой от легкого всплеска невидимой почти волны, от всех этих приглушенных звуков, изысканно-неярких цветов. Это первая моя встреча с морем на иранских берегах. Значит, всё опять сбылось.

Все-таки сбылось.

—Здравствуй, море…

Я сажусь на корточки, погружаю ладони в теплую воду.

Я не обманул, море… Я не отступил. Я вернулся. И теперь все хорошо. Правда, хорошо.

Я дотрагиваюсь до воды, чтобы подтвердить свою верность замыслу.

Был ли это только мой замысел? И мог ли он родиться без распахнутого навстречу морю простора там, в дельте Волги, так много уже лет назад? Нет, без моря я бы не увидел и не узнал ничего из того, о чем уже успел рассказать…

В машине Мохсен перевел мне слова нашего шофера, Мехди: «Я увидел, как он улыбнулся, и понял, что ему хорошо».

Еще Мохсен неожиданно поблагодарил меня за эту поездку: он даже не подозревал, что в Иране есть такие места. Не ожидал, что это путешествие будет так поэтично.

XVI.БАШНЯ ЖЕСТОКИХ ЦАРЕЙ
И «ДОМА ДОБРОТЫ»

Гондбад-е-Кавуз (что в переводе означает «Купол и башня»), представлявшийся мне древним аулом, прилепившимся к горам, как селения в Дагестане, на деле оказался городком, вопервых, очень современным, а вовторых, он раскинулся в долине и был, в общем, довольно плоским, хотя издали горы были хорошо видны, будто нарисованы на заднике декораций. Здесь, в ста километрах от моря, погода была ясная. Главной достопримечательностью города была башня, выстроенная на холме, напоминающем полукруглый купол. Вокруг был разбит красивый зеленый парк с пальмами, туями и акациями. Башня, несмотря на весьма почтенный возраст в тысячу лет, была сложена из крепчайшего красного кирпича и смотрелась отлично: массивность постройки не убила заложенное в ней стремление вверх, подчеркнутое острой, крытой железом крышей, похожей на нос космической ракеты. Вызывало недоумение только одно: в башне не было ни окон, ни бойниц. Выходит, что несмотря на всю ее крепость, служить оборонительным сооружением она не могла. Тогда зачем она была построена? В конце концов выяснилось, что это вертикальное сооружение представляет собой гробницу династии Зиаридов— которые правили Гюлестаном и Мазандераном в древности, пока одного из правителей, отличавшегося особенной жестокостью, не убил собственный слуга. Впрочем, все Зиариды были жестоки, и ни один из них не умер собственной смертью. Последний в 1043 году был убит исмаилитами, соперничавшими с Зиаридами в борьбе за власть и влияние в Персии Сельджукидов. На вершине купола— холма, на котором выстроена башня, была специальная точка— круг, выложенный обтесанными камнями. Если топнуть ногой о плоский камень в центре этого круга— из открытой двери башни к тебе вернется громким хлопком эхо. А если то же проделать внутри, в центре башни,— то эхо обрушивается на тебя сверху. Эхо было заложено в самый замысел башни. Оставалось неясным одно: зачем мертвым эхо?

Что оно означало— сигнал? Условный стук в ворота мира мертвых? Но зачем вызывать их, если и при жизни они прославили себя как нетерпимые и кровавые деспоты?

Но эхо не случайно.

Башня— единственное сооружение, оставшееся от древнего Горгана, который был столицей Зиаридов. Когда-то Горган был здесь, а не в том месте, куда мы приехали вчера. Сейчас с вершины холма как на ладони был виден совершенно другой, небольшой, аккуратный и по-своему красивый городок: четырех-пятиэтажная застройка делала его каким-то очень соразмерным человеку, очень уютным. В этот выходной он стал ареной выезда многих свадебных процессий. Молодых мужа и жену, посаженных в одну машину, сопровождало еще пять-шесть авто и целая кавалькада молодых джигитов на мотоциклах: в куртках и джинсах, с повязанными на бедрах пестрыми платками, они носились вокруг новобрачных и глупо и восторженно кричали, как вообще способна кричать только переполненная силами молодость. Жениться между праздниками Жертвоприношения (Курбан-байрама) и Кадыра очень хорошо: сразу попадешь под покровительство чтимого всеми шиитами имама Али. Новобрачные верят в это и стремятся стать мужем и женой в выходной день между праздниками.

Мы давным-давно проголодались и пригласили Мехди отобедать вместе с нами. Он обрадовался рису с курицей и банке пепси-колы, но лицо его было сосредоточенно. Было видно, что на ум ему пришла какая-то мысль, и он теперь обдумывает ее, то так, то сяк поворачивая в голове. Как очень скоро выяснилось, это была мысль о том, что он потерял слишком много времени с нами, согласившись за сорок пять долларов.

Но мысль свою он дожевал нескоро.

Мы пообедали, расплатились и вышли. Потом сели в машину и поехали в обратный путь. Он молчал. В это время нас обогнали кортеж и мотоциклетная кавалькада очередной свадебной процессии.

—Мохсен, — решил поинтересоваться я. — Вот они женятся— и что? Будут жить с родителями? Или сумеют обзавестись собственным жильем?

Даже если бы я очень старался, я не смог бы задать свой вопрос в мгновение, более для этого подходящее.

Мохсен широким жестом обвел дома, мимо которых мы ехали— а это были новые и даже красивые пятиэтажные дома, собранные в компактный микрорайон с большим, обложенным тесаным камнем водоемом— зеркалом неба— на периферии. Так вот, эти дома, как оказалось, построены в рамках новой правительственной программы «квартиры доброты». Ты, скажем, женишься, платишь как молодожен две тысячи долларов и получаешь уютную квартиру в этом доме в аренду на 99 лет. Иначе говоря, в день свадьбы молодые действительно уверены, что квартиры они получат.

—Как это— две тысячи?— поначалу даже не понял я. — А если бы я захотел купить эту квартиру— сколько бы она стоила?

—Ну… тысяч восемь, — подумав, сказал Мохсен.

—А сколько, скажи мне тогда, зарабатывает иранец лет сорока, который считает себя преуспевающим?

—Где-то тысячу долларов.

—То есть квартира стоит, грубо говоря, восемь зарплат?

—Да.

В России, да и во всей Европе, цены на недвижимость очень высоки, но я прекрасно помню советские времена, когда квартиру можно было купить ну, не за две и не за восемь зарплат, но за десять-двадцать. Это были большие деньги, но все-таки, поднатужившись или объединившись, такую сумму можно было собрать. Сейчас при средних зарплатах преподавателя школы или Вуза, научного работника, врача— «заработать на квартиру» невозможно принципиально. Вот почему «квартиры доброты» заинтересовали меня. И я даже попросил Мехди остановиться возле пруда на окраине этого образцового мусульманско-социалистического микрорайона.

Пруд покоился внутри широкой чаши, красиво выложенной белым камнем. Вокруг, не сжимая ее, стояли дома. Око воды оставалось открытым. Я достал фотоаппарат. Не знаю, как в один из кадров съемки попал Мехди. Я потом рассмотрел: он был уже чернее черного. Злая мысль неотступно терзала его.

Кончилось тем, что мы тронулись дальше, обсуждая темы социальных преобразований в Иране, а Мехди все молчал и молчал, пока мы не доехали до трассы.

Тут он причалил к остановке междугороднего автобуса, вылез, открыл багажник и начал, бормоча что-то себе под нос, доставать наши сумки. Мы сидели как дураки в машине, ничего не понимая.

А бормотал он, как выяснилось, следующее: вот остановка, через час придет автобус и довезет вас до Бехшахра. То есть дальше ехать он отказывался, так надо было понимать.

Я сказал: Мехди, зачем эта демонстрация? Мохсен, переведи: десять долларов— и поехали.

Мысль, которая терзала Мехди, ушла. Она была страшна, но стоила недорого.

—Поехали, — согласилсяон и улыбнулся.

XVII.РАЗВАЛИНЫ.
МЕДИТАЦИЯ НА ПЛЯЖЕ

Бехшахр— это вам не Горган! Бехшахр— это уже не богом забытый карман восточного побережья, а каспийский юг, маленькие, правда, но все-ж-таки воротца к каспийской ривьере. Несколько окрестных памятников сделали городок туристическим объектом. Поэтому здесь понимают «красивую жизнь». Или, по крайней мере, стремятся к ней. И своими стараниями делают обычную жизнь уютнее и комфортабельнее.

Короче, мы доехали до единственной в городе гостинцы. Номер был нормальный, а не депрессивный, как в Горгане. И ресторан при гостинице— тоже удобно.

После ужина Мохсен сразу бросился на кровать и заснул.

А я все не мог успокоиться, выходил из отеля курить, чтобы впечатления этого дня как-то улеглись.

Рыбаки. Русский. Залив. Башня Зиаридов. «Квартиры доброты»…

Нет, не то. Самым сильным было впечатление от того, как здесь люди работают на земле. Я давно не видел такого ухоженного и с такой любовью возделанного пейзажа. В России такое увидишь разве где-нибудь на юге. А возле Каспия все отдано под нефтепромыслы. Так в Азербайджане, в Казахстане. Но Иран— одна из самых богатых нефтью стран мира. И тем не менее, люди здесь не стремятся жить на нефтяную ренту. Они строят фермы, мосты, общество, свою жизнь и в результате создали сильное, жизнестойкое государство. Они полны доброжелательности. Они трудолюбивы и верят в то, что их будущее— в их собственных руках.

Стал накрапывать дождь. Потом громыхнуло, и контур гор высветился вдали вспышкой молнии. В коридоре гостиницы ветер вытягивал белый шлейф кисейной занавески в разбитое окно балкона. Я прошел на балкон и выкурил последнюю сигарету, глядя как ветвятся над горами разряды молний. Вернувшись в коридор, я потянул было внутрь занавеску, которую обещала намочить приближающаяся гроза, но шалун-ветер давно обольстил свою возлюбленную и быстро увлек ее обратно за собой…

Мокрая дорога поднимается вверх. Нас поджидает замок Ашраф, или Аббас-Абад, летняя резиденция Аббаса Великого 252. Уже во времена экспедиции Войновича— лет триста назад— комплекс был заброшен и пуст. Поэтому мы не знаем, что нас ждет и ждет ли вообще что-нибудь… Лес еще всецело во власти падающих после дождя капель. Стоянка для машин пуста. Да и вряд ли кто доберется сюда сегодня. Мы уже знали от водителя, что ночью была ужасная гроза и пять человек погибло. А я ночью не слышал ни звука…

Дворец лежал в руинах и, кроме прогулки по живописному парку, нам здесь ничего не светило. Правда, место было завидное: «широкошумные дубровы», теченье быстрое ручьев, запах палого листа, водопады, пятна солнца, огромные деревья, вывезенные чуть ли не из Индии, резные тени листьев на земле, прохлада, свежие, будто промытые птичьи голоса… Мохсен вновь испытал прилив восторга и сказал, что тело его чувствует наслаждение и он хотел бы жить в «северных городах». В общем понятно, почему персидские шахи помимо зимней резиденции в столице обычно устраивали себе и летнюю где-нибудь в горах каспийских провинций. Вскоре мы убедились, что развалины дворца представляют собой более археологический, нежели архитектурный интерес. От стен осталось лишь несколько фрагментов с проемами окон, повитых ежевикой. Хорошо просматривались мощные фундаменты, мощеный двор со старым дубом в центре, выложенные из кирпича канавки для орошения цветников, основания колонн— но «выше пола» почти ничего не существовало, поэтому нередко мы не могли даже определить, где находимся: в интерьере или в экстерьере дворца. Гуляя в «центральной части садового интерьера»— как значилось на табличке— Мохсен обнаружил семейство ложных опят.

—Что это?— спросил он. — Мashrooms?

—Mashrooms, — подтвердил я. — Грибы. Но эти— несъедобные.

—Ядовитые?— спросил Мохсен.

—Нет, просто несъедобные.

Поскольку он молчал, я спросил, знает ли он, что некоторые грибы используются в шаманских практиках индейцев, азиатских и северных народов.

Он об этом ничего не знал.

Когда я писал книгу «Остров», я столкнулся с тем, что ненецкие шаманы обычно используют мухомор.

—Tue-mouche, est-que tu comprends? 253

Про мухомор Мохсен понял, но ему было неясно, куда я клоню.

Я пояснил:

—У викингов воины-берсерки опьяняли себя напитком из мухомора перед боем, чтобы не чувствовать усталости и не замечать ран. В Иране ту же роль выполняла хаома— священный напиток древней иранской религии и мужских воинских союзов. Это обычай, который зародился в глубокой древности, когда индоевропейцы еще не разделились на северную и южную ветвь и вместе кочевали в причерноморских степях. Вам рассказывали об этом периоде вашей истории?

Мохсен насторожился.

—Нет.

—Маги индоевропейцев хорошо изучили грибы и растения. Некоторые они использовали для лекарств, другие для войны. Третьи— для того, чтобы узнать истину.

—Вот как, — сказал Мохсен осторожно.

—Да.

—А mashrooms ты пробовал?

—Я ел мухомор, когда вернулся с Севера, — сказал я, однако на Мохсена это не произвело почти никакого впечатления. Видимо, он просто не представлял себе ни свойств, ни размеров, ни угрожающе-яркой раскраски мухомора.

—И что?— спросил он наконец. — Что ты почувствовал?

—Сначала легкость в ногах. Потом становится трудновато подбирать слова. Медленно это получается, хотя ты бы и не заметил. Зато на следующий день в тебе просыпается такая ярость, что ты готов порвать любого противника.

—Это— наркотики?— спросил Мохсен.

—Нет, — сказал я. — Это— для войны. Опиум, гашиш— это для кайфа. Без кайфа нет лайфа, так?

Мохсен засмеялся:

—Как ты сказал? Без кайфа нет ляйфа?

—Лайфа. Life.

Фраза так ему понравилась, что он записал ее на диктофон, как вообще иногда записывал незнакомые русские выражения, которые вылавливал в разговоре со мной. Но я напрасно рассчитывал на продолжение разговора об иранском кайфе.

—Знаешь, — твердо сказал Мохсен. — Я не вижу ни в курении, ни в выпивке, ни в наркотиках ничего хорошего.

Разговор был закончен.

И тут я вспомнил своего деда, который во время учебы в университете лишь однажды выпл стакан вина— когда его товарищу-грузину отец привез бурдюк вина на день рождения. И еще помню, что когда я рассказывал эту историю своим товарищам-студентам, они подняли меня на смех. Они отказывались верить. Сами они пили пиво каждый день, и то, что мой дед, который никогда не врал, сказал, что выпил только один раз за пять лет— просто не укладывалось у них в головах. Они не представляли себе другой эпохи, других ценностей, другой мотивации. Мой дед готовился стать строителем коммунизма, он ходил учить рабочих грамоте на фабрику «Красная роза» и до хрипоты спорил с троцкистами в 1927 году. Ему не нужна была выпивка.

И вот сейчас в Иране выросло поколение, которому выпивка тоже не нужна. Она ему неинтересна. Спорт, языки, туризм, альпинизм— в том числе и женский— интересны. А опьянение— нет. Это тоже одна из побед исламской революции— здоровая молодежь. Может быть— самая главная победа.

Мы позвонили по телефону нашему таксисту и, дождавшись машину, отправились на полуостров Миян-Кале, для меня связанный с именем Стеньки Разина и теми красочными описаниями, которые оставила экспедиция Войновича. Давно уже мы ходили вокруг да около, видели полуостров со стороны залива, но так туда и не добрались. Где-то там была красивая мелководная лагуна— фламинго, лотосы… Но нам, видно, не суждено было увидеть жемчужину каспийских субтропиков. Пролившаяся гроза превратила в непроходимую грязь дороги национального парка, и доступ туда был закрыт. Сквозь ворота мы увидели только смятые и обломленные дождем деревья и охранников, которые, так же как нашу, развернули одну за другой несколько машин.

День упорно не склеивался. В путешествии, как и в жизни, бывают дни, когда не получается ничего вообще. Не хотелось бы попасть в такую западню.

Шофер тоже не знал, что с нами делать и как, по крайней мере, от нас избавиться. И вдруг счастливая мысль озарила его:

—А хотите на берег моря?

Мы подумали, что посидеть часок у моря и проветрить мозги— это как раз то, что нам сейчас нужно.

Машина проехала мимо громадного современного порта Амир-Абада и свернула в эвкалиптовый лес. Скоро мы уперлись в шлагбаум, рассчитались с шофером и вышли. Было пусто. Какой-то магазинчик и кафе-кальянная смотрелись так, будто их закрыли недели две назад. Ноябрь. Не сезон. Потом появились два мужика: один молодой, который был здесь за главного, и другой, постарше. Звали его дядя Коля или, по местному, дядя Колам. Такие одинокие старики есть во всем мире: они проживают бурную молодость в курортных городках, а потом просто остаются доживать свои дни при пляже. Он рассказал, что ездил к сыну в Германию и сын даже звал остаться: но куда он без этого берега? Мы сварили в подсобке кофе, слушая старика. Дядя Коля так слился с местом, с легким запахом соли, водорослей и сухих листьев эвкалипта, что было ясно, что останется он здесь до самой смерти. Ибо это единственное место, к которому он привязан. Куда он без этого неумолчного шума волн? Без этих неугомонных чаек? Куда он один с самим собой и со своей памятью о счастье и о красавицах минувших дней?

Странно порой распоряжается судьба: вьет, вьет свои петли, дарит тебе пляж, молодость, жену, сыновей, отцовские заботы, жизнь, наполненную всем этим, знакомых во всех ближайших городках— а потом вдруг выносит тебя одного-одинешенька на этот осенний берег, где пара бродячих собак, море, песок и ветер каждый по-своему тянут свои песни. Был серый осенний день. И Каспий был какого-то невообразимого, молочно-белого цвета. На пляже почти никого не было, только одно большое семейство приехало сюда на двух машинах. Две пожилые женщины отошли от остальных и, сидя на камнях, смотрели на море. И было видно, что у них на душе тоже— ноябрь и не сезон. Жизнь прожита в заботах о муже, о детях, о многочисленных, судя по семейству, внуках. Остался только небольшой хвостик. И вот они сидят на берегу вечности. Слушают осенний, еще ласковый, но уже порывистый ветер, плеск волн— удар наката и шуршащий, всасывающий звук катящейся вспять волны… После ночной грозы стояло паркое тепло, все небо обложило пухлыми белыми облаками, и белизна их опрокинулась в море: я такого никогда не видал и больше, наверно, не увижу. Я бы тоже сел рядом с этими женщинами и смотрел на вечное море. Ведь и мне уже пятьдесят один. А значит, большая половина жизни позади. И нет сожаленья. Есть радость, что я оказался здесь, на этом берегу, в конце такого долгого, волшебного, такого разного по впечатлениям и встречам путешествия. И надо только довести его до конца. До точки. Как женщины доводят до взрослой жизни своих детей и внуков. А море без устали сбалтывает белое молоко забвенья, и хоть еще не близок, но уже и не так далек тот час, когда придется его испить…

Я, кажется, задремал на берегу, а когда открыл глаза, ничего не осталось: ни семейства, ни дяди Колама, ни этих женщин на камнях. Только мерное дыхание моря да пучок травы, который ветер крутил, как циркуль, кончиком длинной травинки рисуя ровный круг на песке. Песок был темный, в лунках от дождя.

Вдалеке, как и мы, парой, лежали дяди Колины собаки.

И тут приехали пацаны.

Они были на мотоциклах. Около десятка: нормальные ребята, которые считают себя хозяевами если не мира, то уж этого пляжа точно.

Хозяин и дядя Колам, появившись из подсобки, звонко ударили им по рукам, они расставили своих храпящих горячих коней и стали думать, чем бы можно развлечься на берегу в этот скучный час.

—Водка есть, вино есть, пиво есть, — проговорил один, чернявый, проходя мимо нас.

На английском он, что ли, это сказал, но я его, во всяком случае, понял. Ни пива, ни вина у них, разумеется, не было, но на то они и были тинейджерами: им надо было нарываться, им надо было провоцировать.

Они заняли один настил под навесом неподалеку от нас, но постоянно подходили, потому что там, где мы сидели, было дерево, на котором был закреплен кусочек зеркала. Десять из десяти поправили свои прически. Потом подошли еще раз и в тот же осколочек зеркала посмотрели, как сидят на них джинсы, рубахи, куртки.

Я понял, что надо заговорить с ними, иначе они так и будут виться вокруг: их же распирает от любопытства.

Никакой опасности они не представляли, просто у них шило в заднице и поболтать больше не с кем.

—Слушай, — сказал я чернявому, — это реально— вызвать сюда такси?

Он послушал мой говор:

—Твоя родина там, — безошибочно указал он на север. — Тебе надо вызвать вертолет и отправляться туда…

Ну, он не был бы сам собой, чтобы не показать, кто здесь хозяин. Надо было договориться с ним: похоже, он-то и был у них самым заводилой.

Я достал из рюкзака пачку сигарет.

—Oh, — наигранно прижал он руку к груди. — Thank you… Но сигареты взял.

Курили они мало, но по такому случаю разом решили попробовать, на пачке сигарет Sobraie было написано russian blend 254, заводила прочитал и сказал:

—А у нас свой русский есть— вон в шапке ходит.

По взморью одиноко прогуливался парень лет 18, в шапке-ушанке, ни к селу ни к городу надетой в такую теплынь. Слегка карикатурно смотрелись и его пышные усы, которые он лихо закручивал вверх.

Мохсен сказал ему, что он похож на русского.

Это парню понравилось.

—Ну тогда надо бы мне на русской жениться, — с нарочитой рассудительностью сказал парень. — Вот тогда и буду я совсем-совсем русский.

Все засмеялись и стали обсуждать знакомых, которые могли бы подбросить нас до Нура. Звонили ребята, звонил дядя Колам, и в конце концов из этих разговоров образовалась машина. До Нура было километров 200. Мохсен договорился за 16 долларов. Но я хотел по пути заехать-таки в Феррах-Абад, где был дворец Аббаса II, который «воровские казаки» Разина разграбили, а самого шаха, похоже, и убили.

—А зачем туда ехать, там же ничего нет?— удивился водитель.

—Вот я и хочу поглядеть, как выглядит это «ничего», — сказал я.

Мы поехали. Сначала мимо гигантской ТЭЦ, которую, по рассказам Мохсена, во время Ирано-иракской войны все пытались разбомбить иракские самолеты, чтобы обесточить весь север страны. Потом… потом… вот это нелегко даже припомнить— потому что наш водитель шел на такой скорости, что бесполезно было окликать его: «притормозите!»— за это время мы улетали далеко вперед. Собственно, сделав единственную остановку в Феррах-Аббаде, мы пролетели все побережье от Бехшахра до Нура. Видели разные пансионаты: для студентов, для врачей, для рыбаков, санатории, принадлежащие разным ведомствам. Все они строятся или построены совсем недавно: и, как многое вообще, это новый шаг в социальной политике Ирана. Почему-то я вспомнил словосочетания «шведский социализм» и «христианская демократия». И если политика христианско-демократической партии была возможна, в чем ни у кого не возникает сомнения, то почему невозможна политика мусульманско-демократической партии? Совсем устранить неравенство невозможно: это закон жизни, и он заложен в социальной доктрине ислама. Но можно смягчить его. Что тоже не всегда удается. Скажем, по пути мы заглянули в санаторий национальной компании нефти— для низового слоя работников— но когда в Бальбосаре мы подъехали к громадному комплексу той же компании «для боссов», нас к этой роскоши просто не пропустили.

В Феррах-Абаде оказался не только разрушенный дворец шаха Аббаса. На главной улице была огромная кирпичная мечеть, которая еще до появления здесь шахского дворца была центром целого населенного пункта— Тахан. Тогда в ее дворе размещались мастерские, бани, цирюльни, лечебницы и многие лавки. Теперь в мечети шли реставрационные работы, а входная дверь была заперта на замок. Мы проехали дальше. «Исторический мост», пролета в три, был рядом с шахским дворцом и наверняка служил ему когда-то, но теперь он лопнул, частью обрушился и никакого видимого интереса не представлял, тем более что его со всех сторон обступил неумолимый камыш. Камыш здесь был такой высоты, что хозяевам, живущим поблизости, приходилось вырубать его просто для того, чтобы дома смотрели на белый свет, а не в непролазные заросли.

Шахский дворец оказался на самом высоком, продуваемом ветрами месте, мы легко нашли его. Вокруг устроен был забор из колючей проволоки, преодолеть который, впрочем, не стоило труда. Сейчас очень нелегко по нескольким археологическим раскопам и осколкам керамики представить себе жизнь дворца, утро, наполненное голосами птиц, послеполуденную негу, слуг, опахалами отгоняющих назойливых москитов и комаров, тот налет тонкой красоты и даже изысканности, который был свойствен этому месту: шах Аббас II был натурой артистической и, как многие утонченные правители подобного рода, питал пристрастие к вину. Но однажды дворец, в котором шах проводил летние месяцы, чтобы, не изнуряя себя жарой, пользоваться услугами своего кравчего, стал ловушкой. В 1668 году на море появились разбойники. Шах, возможно, сделал вид, что ничего не знает, или что эта напасть никак его не касается — то есть совершил обычную ошибку безвольных людей, понадеявшись то ли на Аллаха, то ли на счастливый случай. Поэтому в один далеко не прекрасный день он и его челядь увидели, как вдоль да по речке, вдоль да по Теджену выплывают д’расписные Стеньки Разина челны прямо ко дворцу. Ну и… понимаете… Разбойники— они и есть разбойники. Много было бито-граблено…

Теперь сама эпоха Аббаса II и Стеньки Разина почти полностью принадлежит уже археологии. И комплекс шахского дворца представлял собою не что иное, как археологический раскоп, вернее, множество раскопов, глубиной сантиметров до восьмидесяти— столько за триста лет наросло земли над разрушенными постройками. В одном месте угадывался интерьер дворцовой кухни. Помню кусочек голубой глазури на стене. Обломок кувшина, намертво вмурованного то ли в пол, то ли в печь. Ниже— фрагменты цветной плитки. На одной, желтой, оставила свой след собака. Сейчас бы эту плитку со следом сочли бы браком и отсортировали бы. А тогда плитка была дороже— вот след и пристроили на кухне…

В другом раскопе были различимы несколько уровней: полуобрушившийся пролет винтовой лестницы, несколько то ли дверных, то ли оконных проемов, теперь глядящих в окружающую зелень. А в самом низу— бассейн, обложенный глазурованной плиткой невероятной красоты. Плитка эта, призванная засвидетельствовать образец утонченнейшей роскоши, как ее понимали в 1668 году, делалась из нескольких расплавленных керамик двух или трех чистых цветов. Их, по-видимому, сливали в одну емкость, быстро перемешивали, так что равномерно смешаться они не успевали, зато образовывали какие-то взаимопроникающие пятна в общей массе. Потом этот замес выливали опять на плоскость и делали собственно плитку, разрезая на одинаковые квадраты. Так в этой плиточной нарезке застыли яркие психоделические галактики.

А потом появился мальчик. Не знаю, где он появился впервые— в объективе или на периферии углового зрения, но факт, что в объектив он стал попадать все чаще и чаще.

Лет двенадцати. Постоит-постоит, ничего не скажет, но потом двинется вперед, словно приглашая: «следуйте за мной». Прошел под арматуру лесов, которые археологи сделали, чтобы укрепить крышу над раскопом. Оттуда вывел к залитой дождем кирпичной дороге, сложенной «ёлочкой», и уже оттуда— к остаткам окружающей дворец стены. Держался он чуть в стороне и все время молчал. Но когда мы закончили осмотр дворца, мальчик вдруг сказал:

—А в мечеть вы зря не пошли…

—Как же пойти, если дверь закрыта?— удивился Мохсен.

—А сюда вы как зашли? Ведь ворота закрыты?— не стушевался мальчик. — У каждого места есть не одна дверь…

Когда мы подошли к мечети, он был уже там, и не оборачиваясь, не говоря ни слова, пошел вперед по доскам, положенным для рабочих-реставраторов. Короче, мечеть мы тоже осмотрели. Не зна, принято ли у шиитов облицовывать и штукатурить свои мечети, или постройки из обожженного кирпича— это вопрос своего рода архитектурной аскезы, но в самой изысканной правильности кладки было что-то потрясающее. Особенно меня поразил главный купол, по которому было видно, как вся постройка сводится в точку замкового камня.

—Надо дать ему доллар, — сказал я, когда мы вышли.

Мальчик сказал, что не надо, но доллар взял.

Было еще не совсем темно, когда мы добрались до Нура. Шофер, изнервничавшийся во время затянувшейся стоянки в Феррах-Абаде, гнал так, что я пришел в себя, только когда он объявил:
«отель «Природа!».

Когда мы вошли внутрь, название показалось или издевательством, или ошибкой. Стойка заполнения документов находилась внутри магазина мебели, сделанной с претензией на роскошь при запредельном отсутствии вкуса. О природе здесь напоминала лишь обивка огромных диванов из крокодиловой кожи, впрочем, фальшивой и выкрашенной «для красоты» краской-серебрянкой. Люстры под потолком были угрожающе тяжелы и помпезны. Но хуже всего были грации: с пухлыми чернеными губами и грубо позлащенными обнаженными частями тела, они порхали здесь и там, приобнимая торшеры, будто предлагая покупателям включиться вместе с ними в какую-то зловещую эротическую игру. Из этого кладбища мебели наверх поднимался лифт, где и находилась гостиница, жившая совершенно отдельной от магазина жизнью.

У нас оказался двухместный номер с кухней и роскошной, по сравнению с предыдущими, ванной комнатой. Мы бросили в номере вещи и отправились искать место, где можно поужинать. Пришлось пройти километра полтора, прежде чем мы отыскали ресторан, который содержали две миловидные девушки. В шатрах на улице отдыхала местная молодежь. Заказывая еду, мы с Мохсеном обменялись несколькими фразами на русском, чем затронули чье-то любопытство. Полог шатра откинулся, показалась женская ножка, обнаженная по самое бедро, и пленительный профиль с кальянным мундштуком во рту.

Страницы: «« ... 1617181920212223 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга Пекки А.Вильякайнена и Марка Мюллера-Эберстайна посвящена проблемам, с которыми сталкиваются р...
Новая книга знатока петербургского городского фольклора Наума Синдаловского не похожа на другие труд...
Граф Уркварт Ройхо, имперский феодал, захватил острова Ваирского архипелага и разбогател. Добытое у ...
Война в Европе закончена, – но на Дальнем Востоке милитаристская Япония не желает капитулировать, пр...
Томас Эдвард Лоуренс (1888–1935) – легендарная фигура времен Первой мировой войны. Лоуренс был англи...
Советы в мире пронизанном искусством манипуляции т. н. массовым сознанием, говоря цитатой из Ильфа и...