Каспийская книга. Приглашение к путешествию Голованов Василий

Разговор явно грозил затянуться, и я уже сожалел, что так некстати всколыхнул потаенные глубины сознания моих новых знакомых. Но теперь уж делать было нечего. Настала очередь Махмуда Ахмадиниа. Он высказался взвешенно. Он напомнил о времени: с 1979 года прошло уже больше тридцати лет. Те, кто были тогда солдатами революции или воевали на войне, частью состарились, а частью умерли. Сменились поколения. Как ни странно, сами «борцы исламской революции» часто не знали арабского письма, чтобы правильно читать Коран. Среди них было много энтузиастов, которых мир считает фанатиками. Наверно, в этом есть доля правды. Они требовали отменить музыку, потому что она не имеет отношения к исламу. Но теперь, когда они собираются на праздник годовщины революции, они поют песни. Те песни, которые они пели в молодости, отправляясь на фронт. Музыка— это память об их молодости, об их подвигах. Новые поколения— тот народ, который вы сейчас видите на улице— намного больше знакомы с основами ислама, с Кораном. У молодежи иное понимание того, что такое религия. Я, — сказал Махмуд, — поступил в университет в 1998 году. Тогда большинство девушек носило полный хиджаб. Прошло двенадцать лет. Я отучился в университете, прошел магистратуру и аспирантуру. И что же? Лет десять назад девушки почему-то перестали носить хиджаб. Они носят только платок. Незаметно все изменилось. Но чадру вы больше в Иране не увидите. Еще пример: когда я учился и жил в общаге, ректор университета как-то проходил по коридору и вдруг услышал за дверью одной из комнат музыку, которую тогда называли «неподобающей». Он забрал у студентов кассеты, и вообще, их поведение расценивалось… ну, почти как преступление. Эта история стала даже известна. Прошло тридцать лет, и на экраны выходит фильм, где звучит та же музыка, и никого это даже не удивляет. Так что же изменилось? Что, главное, изменилось в сознании, внутри? Когда вы спрашиваете: что произошло?— это повод подумать для самих нас. На такой вопрос с ходу не ответишь…

Все высказались. Я от души всех поблагодарил. Это был непростой разговор. Непростой прежде всего для моих новых знакомых. После этого поход в дружественную турфирму казался сущей безделицей. Все облегченно вздохнули и заулыбались. Напоследок мы сфотографировались все вместе на память.

Офис туристской фирмы оказался под боком, и мы дошли до него пешком. Хозяин агентства, Садех Хейдариниа, выглядел как аристократ. Длинные волосы обрамляли его худое благородное лицо с большими глазами. Тонкие пальцы с холеными ногтями перебирали принесенные нами карты. Он сообщил две неприятные новости: вопервых, из-за религиозных праздников у людей образовалось три свободных дня и все поспешили ими воспользоваться, чтобы съездить домой или навестить родственников. На север билетов нет ни на поезд, ни на самолет. Остается автобус, но он идет до Горгана (города на юго-востоке каспийского побережья) чуть ли не девять часов. И второе: попасть с каспийского побережья в Казвин, чтобы посмотреть оплот исмаилитов— замок Аламут— невозможно. Только на карте кажется, что там есть дорога. На самом деле через горы, как известно, есть только две автомобильные трассы. И с этим ничего не поделаешь.

—В Аламут надо ехать из Тегерана, — сказал он. — Но на этом вы потеряете полтора дня.

Тонкая бровь его приподнялась, он повернулся ко мне, как бы желая знать, готовы ли мы пожертвовать своим временем, чтобы взглянуть на остатки орлиного гнезда «старца горы» Хасана ас-Саббаха.

Я отрицательно покачал головой. Сколь бы ни была оригинальной богословская доктрина исмаилитов, создавших внутри ислама учение, по духу противоположное ортодоксии,— принести в жертву время мы не могли. Кто знает, как пойдет у нас движение по основному маршруту? Уложимся ли мы в отведенные нам дни? Лишнего времени у нас не было, и я попросил Мохсена перевести г-ну Хейдариниа, что мы были бы ему очень благодарны за консультации по основной части маршрута. Садех Хейдариниа в знак согласия медленно склонил свою большую голову на тонкой шее и пошел говорить как по писаному. Благодаря ему в нашем маршрутном листе появились новые названия: крайняя восточная точка маршрута— туркменский городок Гондбад-е-Кавуз в предгорьях Аладага, замок Баладе и деревенька Юш к северу от Нура (приморского городка, где мы планировали остановиться), замок Рудхан и горное селение Масуле— тоже в горах, но к северу от Решта.

Мохсен едва успевал записывать за нашим гидом-наставником. Все остальные, в том числе и я, убаюканный воркованием непонятной мне речи, еле удерживались, чтобы не заклевать носом. Я не помню ни конца нашего разговора, ни того, как вновь очутился в гостинице. Помню, что Мохсен был рядом. Он попросил отпустить его в общежитие, чтобы он мог привести себя в порядок и приготовиться к завтрашнему дню, который я рассчитывал провести все же в Тегеране, так как в первый день не успел даже мало-мальски оглядеться.

VI.КАНАРЕЙКА

Мало прожить день, надо прожить и вечер. Вернувшись в номер, я заварил себе крепкого чаю и долго потягивал из кружки бодрящий напиток. На улице стемнело, хотя время едва перевалило за шесть. Сидеть в гостинице не имело смысла. Я решил на свой страх и риск пройтись по Тегерану вечером. Как выяснилось потом, ни страха, ни риска никакого не было. Для начала я заглянул в магазинчик компакт-дисков. Он был мал и беден. Разобраться, что за музыка продается, было нелегко. Надписи арабскими буквами ни о чем мне не говорили. По-видимому, все это была традиционная иранская музыка: сетар— трехструнный инструмент с круглым, как у банджо, корпусом и характерным «скользящим» звучанием, напоминающим гавайскую гитару; флейта и бубны. Допускаю, что в Иране отношение к музыке, как к некой универсальной гармонии, в которой слышится голос самого Бога, сохранялось дольше, чем в Европе, и отлилось, как и в поэзии, в традиционные жанры. Однако я не был уверен, что предо мною— музыка традиции. Встречались диски с маркировкой sufi music и все равно, пяти-шести компактов было недостаточно, чтобы потеснить современную сладкоголосую эстраду, предлагавшуюся в изобилии. Из известных мне мировых исполнителей рок-музыки, джаза, соул, реггей фанка, французского шансона или совсем уж безобидного, «фонового» стиля «эмбиент» не было никого. Ничего этого иранцы к себе просто не пустили. Даже невинных, как дети, Beatles. Даже лучших из лучших— Майлза Дэвиса, Нила Янга. И даже Кэт Стивенс, который в 70е написал несколько хороших альбомов, а потом заявил, что музыка для него была только этапом на пути к Аллаху (он стал правоверным мусульманином и даже сменил имя на Юсуф Ислам), не нашел себе места на прилавках магазина в Тегеране. Зря старался. Он англичанин, а англичанин здесь в первую очередь ассоциируется с Западом, и только в последнюю— с мусульманством. Поэтому ни фильмов западных, ни мультиков, ни «Рэмбо», ни «Ледникового периода»— ничего этого не было вообще. Не говоря о «Криминальном чтиве», «Прирожденных убийцах» и других жестоких культовых кино западной цивилизации. Нелегко отстраниться от продукции масс-культуры, которую потребляет чуть ли не весь мир. Но, как выяснилось, возможно. Тем более в такой огромной и богатой творческими закоулками Империи Культуры, как Иран. Другое дело, что общество, уже не состоящее из «призывников исламской революции» первого поколения, как правило, не обходится без собственной масс-культуры. Сладкоголосые певцы— это только одна сторона вопроса. По большому счету масс-культ ислама— это индустрия паломничества в ее современном виде.

Самым трудным оказалось перейти улицу. Я родился в Москве. Более того, мой отец и мой дед родились в Москве. В нашей генной памяти запечатлелся как первый автомобиль, который по случайности мог сбить и покалечить пешехода, так и сверкающие лавины машин, своею беспощадностью напоминающие мясорубку. И все же в Москве я всегда могу перейти улицу. А в Тегеране у меня не хватало духу шагнуть в сплошной поток автомобилей и мотоциклов. Нигде не было ни «зебры» перехода (впрочем, вряд ли она произвела бы хоть малейшее впечатление на водителей), ни спасительных светофоров. Дорожной полиции тоже не было. Я постоял на краю тротуара, наблюдая. Несколько человек, выжидавших, так же как и я, выбрали момент и бросились в стремнину железной реки. Вскоре я понял, что главное— это подловить едва уловимый, в долю секунды, зазор между автомобилями и без страха бросаться вплавь через бурный поток. Между водителем и пешеходом существует своего рода договор: если пешеход «поймал момент»— его право. Водители и мотоциклисты притормозят, пропуская его, и это так же верно, как то, что в Берлине или в Париже водитель остановит машину, даже если ты переходишь улицу не в том месте. Короче, я набрался духу и шагнул вперед. Первая половина пути далась мне довольно легко, я только пару раз, как тореадор, сделал энергичные движения тазом, чтобы не быть по случайности задетым— и вот уже я на разделительной полосе. Теперь они едут с другой стороны. Полагая, что главное— смелость, я уже без страха шагаю вперед и… о, ужас. Прямо на меня несется мотоцикл, поперек которого, на багажнике, лежит двухметровое бревно. Торчит на метр с одной стороны и на метр с другой. И мне надо как-то успеть до того, как ударом этого бревна я буду смят, опрокинут и брошен под колеса встречному потоку.

—Стой!! Стой!!!— дурным голосом заорал я по-русски и воздел руки. Какая-то машина тормознула, я спрятался за нее, и мотоцикл с ковром поперек багажника (это бревно оказалось скатанным ковром, черт возьми!) пронесся мимо.

Некоторое время я раздумывал над тем, как буду переходить эту реку вспять. Ведь ужасно глупо в самом конце странствий быть сбитым ковром в Тегеране и отправиться на тот свет или в больницу, так и не узнав, зачем ты сюда приехал.

Место, куда я попал, перейдя улицу, представляло собой небольшую площадь, от которой расходились улочки менее оживленные. На площади, несмотря на обилие разных магазинчиков, не утихала уличная торговля. У одного на лотке была целая россыпь полудрагоценных камней. Другой, по-цыгански хитро заглядывая в глаза, раскручивал светящиеся волчки. Третий продавал колокольчики. Наконец кто-то потянул меня за рукав и что-то горячо зашептал на ухо. Уж не гашиш ли он продает? Я медленно повернулся к неизвестному искусителю. Он раскрыл лежащий на земле чемодан. В нем… о, господи… Пустые болванки CD и DVD, в точности такие же, что продаются в лавочке напротив.

Продают деньги из раскрытых чемоданов 220.

Продают (а люди победнее покупают) пластиковые контейнеры вареной фасоли, жареную кукурузу, разные орехи, донар-кебаб. Я хотел попробовать на обратном пути, но когда минут через сорок вернулся на площадь, все уже было распродано и от начинки донара оставались одни поскребыши. В общем, мне не повезло: улица, которую я выбрал для прогулки, была скучновата. Она вся была отдана под электронику. Целые кучи мобильных телефонов, детали компьютерных процессоров, акустические системы, батареи, бытовая электроника, свет…

Самым необычным оказался магазин, где продавались провода и кабели. На витрине, оформленной в стиле внутренностей подводной лодки, были куски и жгуты кабеля разной толщины и разного сечения. Никаких красот. Жесть. Провода, оплетка и клеммы. Самым уютным оказался магазин по соседству, где продавались люстры, торшеры, настольные лампы и ночные светильники. Блестки, блики, тонкое гранение света, свободно льющийся тонкими струйками хрусталь, пронизанный светоносными прожилками, какие-то светящиеся кораллы всех возможных расцветок и форм, оплетка из световолокна, напоминающая мерцающие в темноте искусственные лианы… Изобилие. Современный магазин, одним словом. Мое внимание привлекли две женщины, которые выбирали светильник. И хотя обе были молоды и обе красивы, одна была в чадоре, а другая— в плаще, модных туфлях и цветном платке, подчеркивающем высокую стильную прическу, которую делают себе иранские модницы. Глядя на них, я подумал, что вопрос о «традиционной» или более современной одежде на глубинном уровне, несомненно, подразумевает различное отношение женщин к эротике. Спрятать— или открыть? Сгладить или подчеркнуть? Привлечь цветом или завернуться в черный чадор? Зрелая красавица прячет плоть своего тела, чтобы привлечь любимого распаковкой желанной награды. А молодежь нетерпелива, потому девушки простодушно подчеркивают свои сокровенные изгибы обтягивающими джинсами и другими деталями одежды. Но кто выигрывает? Когда-то и европейские ловеласы возгорались страстью, увидев лишь щиколотку женской ножки, которую молодая особа «случайно» обнажала, садясь в карету после утренней мессы…

За магазином светильников улица была темна: почти все лавочки уже были закрыты. Но не было чувства, что там, в темноте, таится опасность. Осмелев, я заглянул в длинный, может быть, проходной, двор. Одинокий фонарь в глубине освещал шелудивые, давно не крашеные стены домов, покрытые граффити, которые я не умел разобрать. Зеленная лавка, возле которой был припаркован старый «Шевроле», отбрасывала мутный свет на желтые стены домов, железные двери, мусор на мостовой. В глубине двора, сидя на картонных ящиках, переругивались два бомжа. Мне показалось, что они в неадеквате. Приняли какого-то яду. Мало ли их, ядов?! Сама их жизнь на дне города, вне человечества не есть ли такой яд? Вопросы, вопросы. Первый день в новой стране— это настоящая пытка вопросами. Только потом каким-то чудом начиаешь кое-что понимать…

Еще был человек, который привлек мое внимание на полутемной Улице Электричества: аккуратный, интеллигентного вида мужчина. Я заметил его, еще направляясь туда, в глубь квартала. Тогда меня удивило, как целенаправленно он подошел к мусорным контейнерам и начал рыться в них. Через полчаса, когда я возвращался обратно, он уже все рассортировал: стопкой были собраны газеты, в сумке поблескивали алюминиевые банки из-под безалкогольных напитков. Теперь он бережно складывал свою добычу в рюкзак. Кто он? Что он? Почему он так? Есть среди вопросов и те, на которые я без языка никогда не узнаю ответ. Они могут быть очень простенькими, эти ответы. Но они для меня недоступны. А эти пекари?! За пару слов, сказанных на ломаном английском, они впустили меня в пекарню на углу площади и разрешили поснимать. Один из них— тот, что месил тесто— был очень похож на моего младшего брата, а другой, который, собственно, лепил хлеб и выпекал его в электрической печи— был небольшой, живой, черноволосый, итальянского типа курчавый уроженец каспийских провинций с улыбкой от уха до уха. Он улыбался мне как лучшему другу, которого давно не видел…

Ну и, наконец, та семейная пара. Просто картина передвижников: «Отец притомился». Она— высокая, статная молодая женщина, в современном цветном платке, с пышной прической, в черной приталенной тунике, джинсах и модных туфлях. Их ребенок: очаровательный мальчуган лет четырех, в голубых джинсиках и курточке с капюшоном. И отец семейства, похожий на недоумевающую собачку. Жена стояла над ним, как судьба. А от судьбы не уйдешь. Я навел на них аппарат— и тут он повернулся и посмотрел прямо в объектив долгим, полным неизъяснимой грусти взглядом без надежды…

Я вернулся в гостиницу и опять заглянул в «кофейню»: там уже дым валил коромыслом. По счастью, не все столики были заняты, хотя народу было много. Оживленную болтовню компаний отчасти заглушали звуки играющего на сцене оркестра. Сетар, флейта и бубны выстраивали простую щемящую мелодию, но главное… Оркестру на все лады вторила канарейка! В свое время я написал небольшой текст под названием «Тайный язык птиц». Главная идея была в том, чтобы сплавить птичье пение с человеческой музыкой. Близкие подходы были у Ийена Андерсона и у Pink Floyd, но глубоко развить эту тему, написать, скажем, птичью сюиту, они так и не смогли. Или не ставили себе такую задачу. Всю весну и лето 2009го я записывал птичьи трели. Потом стал подыскивать музыкантов, которые загорелись бы этой идеей: сыграть вместе с птицами. И в результате нашел, как мне показалось, общий язык с Владимиром Тарасовым— авангардным ударником и перкуссионистом, который способен сыграть все что угодно. Он— гений. Но для решения подобной задачи и нужен гений. Я отдал ему свои записи, чтобы, если замысел придется ему по вкусу, он бы придумал, как сплести птичий хаос с ритмом, без которого нет человеческой музыки. Ведь человек и птицы по-разному ткут музыкальную ткань. Некоторое время мы переписывались и даже перезванивались, но качество моих записей было, естественно, невысокое, а других он не нашел или не стал искать, так что в конце концов по тону наших телефонных разговоров и по переписке стало ясно, что идея так и умерла… А мне было невероятно любопытно, как люди могли бы сыграть музыку вместе с птицами. И вот подходящий случай. Канарейка и оркестр. Особенно птичку воспламеняла флейта и эротические звуки сетара. Бубны, напротив, действовали ей на нервы. Я бросился в номер за диктофоном. Мне повезло: когда я вернулся, оркестрик как раз сделал перерыв, а потом начал настраиваться. Едва заслышав дрожащий звук сетара, канарейка выдала такую виртуозную трель, что ей позавидовал бы любой саксофонист. И потом они пошли все вместе— птица, сетар и флейта— и это было что-то неописуемое! Я положил диктофон в корзиночку с хлебом, которую поставили передо мной, и с замиранием сердца слушал. По стилю трели канарейки напоминали игру саксофониста-виртуоза, владеющего ассонансным джазовым звучанием— в первой же пьесе птица оказалась подлинным солистом, люди только задавали тему и чуть-чуть расцвечивали ритм. Я настолько был поглощен происходящим, что не заметил, как ко мне подошел официант и положил на столик меню. Потом он потрогал меня за плечо и показал глазами на диктофон, лежащий в хлебнице. Я тоже показал глазами на канарейку и музыкантов и покивал головой. Официанта это удовлетворило. В меню я отверг roasted chicken & rice и заказал какого-то супчику с чем-то. То есть, слово soup я понял, а все, что было написано дальше— нет. Я подумал, что это не так уж и важно. Ну и в результате мне принесли тарелку супа с сухариками и громадную— высотой в полметра— колбу с длинным горлом и объемистым (литра в два) резервуаром, в котором плескалась мутная беловатая жидкость. Я открыл притертую пробку и осторожно понюхал содержимое. Пахнуло сивухой. Это был, черт возьми, кумыс. Забродившее кобылье молоко. Которое вошло в иранскую кухню, когда в Иран из Средней Азии хлынуло подряд несколько волн кочевниковскотоводов. Еще одну колбу с кумысом я заметил на столике возле сцены. Зарозовевшие лица и улыбки, то и дело пробегающие по лицам трапезничающих, свидетельствовали о том, что эта бражка уже ударила им в голову. Пяти процентов алкоголя, заключенных в этом пойле, вполне достаточно, чтобы слегка запьянеть. В конце такого дня я и сам бы с удовольствием выпил. Но не кумысу. Этот сивушный дух… Я мгновенно представил утреннюю головную боль. Нет. Интересно: был ли разрешен кумыс в годы «культурной революции»? Очень сомневаюсь. Если уж имя Фирдоуси не упоминалось лишь потому, что он был домусульманским поэтом… А теперь я живу в Ferdowsi Palace, и по городу есть еще три отеля с тем же наименованием! Наверное, так же со временем вернулся и кумыс— под видом «традиционного блюда» тюркской кухни.

Как изменился Иран за тридцать лет после революции! И как долго— те же тридцать лет— он готовил себя к ней. Время течет себе и течет, и до поры ничего, как будто, не меняется. Но и не остается неизменным. Вся исламская революция вызрела в 60–70е годы, когда иранская интеллигенция (а как же без интеллигенции?) взрыхлила и подготовила почву для взрыва. В этом смысле показательна фигура Але Ахмада, талантливого публициста, из-под пера которого вышел манифест будущей бури: книга «Западничество». Западничество— это не просто образ жизни. Это смертельная болезнь, подрывающая основы традиции 221. Болезнь, присущая Ирану со времени присутствия в нем колониальных держав, и прежде всего— США.Але Ахмад прошел обычный для иранского интеллигента путь: до 1963 года он был членом Народной партии Ирана, но потом отрекся от идеи классовой борьбы и вернулся в лоно мусульманской традиции. Не он один выступал против «механической» цивилизации Запада, навязывающей Ирану сомнительные ценности «общества потребления». Многие одаренные драматурги, писатели, режиссеры той поры сделали это, пожалуй, еще талантливее. Но политический памфлет Але Ахмада, написанный страстно и просто, был понятен всем, именно он распространялся в списках, именно благодаря ему «западничество» стало синонимом довлеющего над страной проклятия, от которого нужно освободиться любой ценой. Он затагивает самые больные темы: упадок и отсталость Ирана, «служение и предательство» интеллигенции, ее бездуховность и пустоту, замену традиционных духовных ценностей «ценностью» мира вещей.

Источник зависимости от Запада, источник всех бед и неудач Ирана Але Ахмад видит в том, что с начала ХХ века «наша политичекая, экономическая и культурная судьба оказались в руках иностранных компаний и государств. Духовенство же, по-существу, остававшееся последним оплотом, противостоящим иноземному… под натиском машинизации спряталось в кокон, из которого его невозможно было бы извлечь вплоть до Судного дня… Мы, как народ, отчуждены от самих себя. В одежде, в пище, в привычках, в писаниях журналистов и, что самое страшное, в культуре. Мы действуем на иностранный манер и думаем на иностранный манер, и решение любой проблемы ищем на иностранный манер…» 222 Але Ахмад писал, что девяносто процентов населения Ирана не верит власти, но живет в неразрывной связи с религиозными представлениями и навыками. Все места религиозных и общественных собраний— от мечети и хранилищ воды до центров паломничества, — писал Але Ахмад, — становятся местом, где демонстрируется полное отсутствие уважения и доверия к государству и его делам, где люди поверяют друг другу свои ожидания пришествия Махди, единственного правителя века, который придет, если они будут правильно молиться… 223

Западник никак не связан с народом. Он плывет по воле волн. «Он не соотнесен с историей, и лишен какого-либо понятия о будущем. Зато он заботится о себе, о своей внешности, обуви, машине и доме… Ежегодно он меняет машину на более современную модель, и если раньше в его доме было летнее холодное помещение, были подвал с бассейном, терраса-айван и крытая галерея, то сейчас дома все более стандартизируются. Они— словно виллы на берегу моря, со множеством огромных окон, лампами дневного света. Следующая партия домов напоминает не виллы, а кабаре, набитые показной мишурой… Каждый уголок в таких домах непременно заполнен иностранной продукцией: в одном углу— магнитофон, радиоприемник, в другом— телевизор, в третьем— пианино для дочери, дальше— стереофонический проигрыватель…» 224 В 1961 году, когда Але Ахмад написал эти строки, большинство населения России жило в коммунальных квартирах и двухэтажных бараках с «удобствами» на улице. О «стереофоническом проигрывателе» бесполезно было даже и мечтать. Но время— странная штука: уже в 90е эти слова в России прозвучали бы злободневно, как будто были списаны с нашей новой «натуры». Критика Але Ахмада не ахти как глубока. Но главная ее боль— то, что мир духовных ценностей подменяется миром вещей, миром похоти— звучит страстно и убедительно. «Западничество» стало настоящим революционным манифестом. Хомейни надо было только дождаться, когда плод созреет и сам упадет в руки. Культурная революция 1979–80 годов стала временем полного и демонстративного отказа иранцев от всех ценностей западной цивилизации. После этого не стоит удивляться тому, что Иран не признал «демократии» современных Европы и Америки, священным правом которых стало вмешательство в дела других государств и переделывание мира по одному шаблону, который только в культурной и политической среде Европы и Америки может быть назван удачным…

Ну а потом маятник революции достиг крайней точки отрицания и стал возвращаться в равновесное положение. К чему это приведет, мы не знаем. Однако Ferdowsi Palace существует, кумыс продается, а улицы Тегерана, забитые лавками и более современными мини- и макси-маркетами, вновь и вновь возвращают нас в «мир вещей»…

К примеру, бубнов. Не все ли равно, что выхватить из вещного мира? Чем плохи бубны? Я все еще сидел в кофейне, слушая оркестр: бубны в буквальном смысле слова удолбили канарейку и заткнули ей глотку. Она сидела нахохлившись, с ненавистью вслушиваясь в их самодовольный рокот.

Я почувствовал вдруг страшную усталость.

Этот бесконечный день все-таки подошел к концу.

Оставалось выкурить сигарету и отправляться спать.

Я вышел из отеля.

Несколько фонтанчиков, подкрашенные синим, желтым и красным светом, умиротворительно журчали в темноте. Я чиркнул зажигалкой и прошел чуть дальше от подъезда гостиницы. У тротуара напротив притормозила машина. Из нее вышла девушка без головного убора, с неестественно светлыми, видимо, крашеными волосами.

Бесконечный день.

Я понимал, что не нырнул сегодня дальше поверхности, но как мне забыть тех людей, которые потрясли мое воображение? Старика-букиниста в лавке, заваленной книгами с загадочными, написанными арабской вязью названиями. Строгий пробор в его седеющей шевелюре, старомодные бачки, такие же старомодные, подкрученные вверх, но безупречно ухоженные усы…

В этот миг сзади меня что-то шевельнулось.

Я обернулся. Это была ослепительная блондинка.

—Hallo, — сказала она. — Are you turkish?

—Нет, — сказал я, поворачиваясь к ней.

—А откуда же ты?— спросила она, игриво улыбаясь.

—Из России.

—Из России?— она наморщила лобик, словно силясь представить себе, где это— Russia. Но не представила. Мой не слишком приветливый вид, казалось, должен был уже ясно сказать ей, что здесь у нее нет шансов поймать добычу. Я старше, чем выгляжу, и возможность провести время с проституткой представляется мне не лучшей перспективой, чем питье пахнущего сивухой кумыса. Но она еще не поняла, что дело безнадежно…

Я докурил сигарету и аккуратно загасил окурок в земле цветочной клумбы.

—Так почему же ты так похож на турка?— задала блондинка очередной бездарный вопрос, пытаясь продолжить флирт.

—Listen, baby, wont you let me free?

Она посмотрела на меня красивыми голубыми глазами— внимательно, с непониманием. Потом резко развернулась, перешла улицу и села в машину.

VII.ТЕГЕРАН-43.

Утром мы с Мохсеном отправились в русскую церковь. По незнакомому городу я всегда хожу пешком, чтобы «протоптать» хотя бы несколько узнаваемых маршрутов в его лабиринте. На этот раз тропа пешехода первым делом привела нас к российскому (бывшему советскому) посольству. Само посольство когда-то разместилось в усадьбе богатого персидского вельможи. С того времени тут сохранился тенистый парк с огромными кедрами, живописными ивами, отражающимися в прудах, и могучими платанами, в узловатых корнях которых освежающе журчит арык. Но из-за бетонного забора ничего, кроме высоких кедров и более поздних построек из кирпича и бетона, видно не было. Прямо напротив располагалось посольство Великобритании. Как известно, именно такое расположение посольств, которое позволяло, перегородив улцу, создать единый и защищенный со всех сторон комплекс, в свое время повлияло на выбор места для первой конференции «Большой тройки» (Рузвельт, Сталин, Черчилль), которая должна была решить вопрос об открытии Второго фронта против фашистской Германии и обсудить некоторые вопросы послевоенного устройства мира…

Конференцию решено было провести в одной из нейтральных стран. По понятным причинам Европа отпадала. Вся Азия и Океания были охвачены огнем войны, Африка, после разгрома американцами танкового корпуса Роммеля, едва успела остыть. Сталин ни за что не согласился бы на перелет в Западное полушарие в одну из Америк. Таким образом Иран, в августе 1941го занятый одновременно советскими и английскими войсками, был, в некотором смысле, идеальной площадкой для встречи.

С началом Второй мировой войны в Тегеран, пользующийся славой цивилизованного и чуть ли не европейского города, в большом количестве стали приезжать состоятельные «беженцы от войны». В том числе и из Германии. Правда, после ввода советских и английских войск новый шах Мохаммед Реза Пехлеви— тот самый, что был низвергнут исламской революцией— подписал правительственный указ о высылке всех германских граждан из Ирана. Но интернациональный коктейль беженцев стал от этого ненамного менее терпким. Они перевели сюда деньги, открыли бизнес и, удалившись от фронтовых сводок, переживали свой «пир во время чумы». Тогда в Тегеране «шикарная жизнь» была нормой, хотя дороговизна была страшная. Все, кто попадал сюда с территорий, хотя бы немного задетых войной, бывали поражены. Переводчик советской делегации на переговорах «большой тройки» Валентин Бережков, в ноябре 1943го прибывший сюда из Москвы, где еще сохранялась светомаскировка, а большая часть зданий, включая МИД, не отапливалась, так описывает впечатление от своей первой прогулки по городу: «…Я шел наугад по направлению к центру. Улицы становились все более людными. Здесь уже совершали свой моцион состоятельные жители столицы: нарядные изящные женщины в темных очках, закрывающих почти половину лица, — мне подумалось, что это своеобразная ультрамодная паранджа. Впрочем, в отличие от многих пожилых персиянок, кутавшихся в просторные черные одежды, эти модницы щеголяли в цветастых платьях, плотно обтягивающих фигуры. Их сопровождали не менее модно одетые солидные господа с густо набриолиненными и гладко зачесанными волосами. Массивные кольца на руках мужчин, дорогие серьги, ожерелья и браслеты, украшавшие женщин, — все это как бы выставлялось напоказ, символизируя довольство и богатство, особенно кричащие в этом городе, где рядом давала себя знать нищета… Выйдя на центральную площадь, я свернул в сторону рынка. Его близость чувствовалась. Мимо роскошных лимузинов медленно плелись тощие, тяжело навьюченные ослики…» 225

По каким-то неведомым причинам Рузвельт изначально отказался от предложения Черчилля стать его гостем 226 и поэтому неизбежно должен был стать гостем Сталина. Сейчас с трудом верится в это. Но Сталин постарался. Тем более, что Рузвельт был запуган слухами об агентуре Абвера— немецкой разведки— которой действительно удалось сохранить резидентов на территории Ирана. Больше того, немцы планировали захватить всех трех представителей «тройки» в ходе операции «Большой прыжок», руководить которой должен был любимец фюрера Отто Скорцени. Это был дерзкий и талантливый военный авантюрист, в 1943 году похитивший захваченного американцами Муссолини. Вместе с группой из ста опытных диверсантов Скорцени на планерах особой конструкции неожиданно приземлился возле горного отеля «Кампо императоре», куда, после того, как режим Муссолини был сокрушен американскими дивизиями, был доставлен дуче… Вокруг имени Скорцени поднялась невероятная шумиха. «Его окружили ореолом мистической легенды, превозносили как идола германской расы» 227.

Но и Скорцени не ожидал такой глухой «круговой обороны» в Тегеране. В результате от операции «Большой прыжок» пришлось отказаться, и встреча «Большой тройки» прошла в спокойной, почти идиллической обстановке. В советском посольстве апартаменты Рузвельта, который из-за болезни ног не мог передвигаться иначе как в кресле-каталке, были устроены так, что из своих комнат он мог прямиком попасть в зал конференции. С ним оставались «его собственные повара и официанты-филиппинцы, состоявшие на службе в военно-морском флоте США, но всегда находившиеся при Белом доме и прибывшие в Тегеран вместе с Рузвельтом» 228. Черчилль расположился напротив— в британском посольстве, члены американской делегации— в посольстве США.Благодаря близкому «соседству» Сталин получил от Рузвельта одну дополнительную беседу с глазу на глаз.

Сначала они обменялись соображениями о положении на фронтах. Рузвельт сказал, что хотел бы оттянуть на себя с Восточного фронта 30–40 германских дивизий (в 1943 году на Восточном фронте, где дрались русские, их было 183). Сталин выразил удовлетворение по этому поводу. Сложность для американцев была в том, что им надо было снабжать войска численностью в два миллиона человек на расстоянии трех тысяч миль от американского континента. Впрочем, — добавил Рузвельт, — эту проблему мы решим, так как суда в Соединенных Штатах строятся удовлетворительным темпом…

Разумеется, вступление США в войну резко приблизило конец Третьего рейха. Америка к 1944 году была уже промышленной сверхдержавой. Во всяком случае, количество судов, построенных Америкой, соизмеримо с количеством торпед, выпущенных Германией…

С позиции сверхдержавы Рузвельт высказался о будущем Франции:

—Французам придется много поработать, прежде чем Франция действительно станет великой державой…

На самом деле ему не нравился де Голль, возглавлявший в Англии Национальный комитет сражающейся Франции. Он хотел, после победы в Северной Африке, установить военное и политическое господство как над этой территорией, так и над французским Сопротивлением, которое, с другой стороны, через коммунистов, старался прибрать к своим рукам Сталин. Был специально оговорен вопрос о будущем колоний, в том числе и британских,— в том смысле, что после войны потребуется новый подход к проблеме колониальных и зависимых стран. Америка уже чувствовала свою силу и размышляла— устами Рузвельта— о возможности передела мира под себя.

Было сказано о взаимной заинтересованности США и СССР в послевоенном сотрудничестве. Сталин сказал, что СССР после войны будет представлять собой большой рынок для Соединенных Штатов. Рузвельт живо отозвался, сказав, что Америке «после войны потребуется большое количество сырья, и поэтому он думает, что между нашими странами будут существовать тесные торговые связи. Сталин заметил, что если американцы будут поставлять нам оборудование, то мы им сможем поставлять сырье…» 229.

Совещание в Тегеране получилось необыкновенно удачным. То был редкий случай в истории, когда добрая воля наконецвосторжествовала. Рузвельт— как он сам выразился, «по праву младшего»— открыл конференцию словами:

—Как самый молодой из присутствующих здесь глав правительств я хотел бы позволить себе высказаться первым. Я хотел бы заверить членов новой семьи— собравшихся за этим столом членов настоящей конференции— в том, что мы все собрались здесь с одной целью, с целью выиграть войну как можно скорее… 230

Кто знает, может быть, если бы Рузвельту удалось прожить дольше— весь ход послевоенной истории сложился бы иначе? И Сталин не был бы отброшен враждебностью вчерашних союзников в свою обычную паранойю? Может быть, даже репрессии прекратились бы, страна получила бы иной— нормальный, экономический— стимул для роста, нужда в даровой рабочей силе отпала бы, а партнерские отношения связали бы «психиатрический» характер правления Сталина?

Сколько же таких вот тщетных «если…» накопилось в нашей истории…

Но по правде говоря, я не испытал никакого трепета, стоя у ворот, за которыми произошла историческая встреча. Вот в Берлине, возле Рейхстага, купол которого до сих пор представляет собой обглоданную огнем арматуру, чувства были отчетливыми. Было ли это торжество? Нет-нет. Разумеется, я понимаю, чего стоило дойти до Берлина и выиграть войну. И мы по праву говорим о том, что выиграли ее мы, наши солдаты. Но как только слово «мы» произнесено, в самый момент произнесения, происходит подмена. Да, войну мы выиграли, но не мы-нынешние, а мы-тогдашние, наши деды и прадеды. Они выстояли. Они сломали хребет дракону. И нечего нам примазываться к их славе. В Берлине я чувствовал только восторженный ужас перед их, наших дедов, неостановимым уже напором. Не хотелось бы, чисто по человечески не хотелось бы оказаться на их пути к Рейхстагу, когда они рвались вперед сквозь железный ветер, а артиллерия пробивала через городские кварталы сквозные просеки к Бранденбургским воротам…

Я не испытываю восторга ни перед историей, ни перед политиками. Особенно современными. Политиков я, по правде сказать, побаиваюсь. Очевидная недоразвитость человеческой составляющей личности компенсируется у них неимоверной волей к власти, которая и является для политиков единственной ценностью. И этим психам, по иронии судьбы, вверена судьба планеты Земля и населяющих ее людей. Не знаю, что с этим можно поделать. Может быть, все не так, или не совсем так, а может, и вправду мир от начала времен так и устроен. Не знаю.

Но я бы не занимался этой книгой, если бы не считал важной свою миссию, свое путешествие и живое общение, в котором для меня и раскрывается мир. Важна музыка, открытая всем созвучиям, новый сплав, новый джаз. Новый совместный поиск смысла нашего присутствия на Земле. Этот-то джаз нам и придется играть в ближайшие дни вместе с Мохсеном…

VIII.РУССКАЯ ЦЕРКОВЬ

Болтая, мы прошагали полтора километра до бывшего американского посольства. По иронии судьбы в нем теперь разместилась организация, занимающаяся пропагандой ислама и издательской деятельностью в этом роде. Русская церковь с золотой маковкой-веретеном оказалась прямо напротив. Небольшой храм уютно стоял среди высоких раскидистых сосен и выглядел очень красиво. К сожалению, он был обнесен сплошной, гладко побеленной каменной оградой, так что кроме луковки и ската крыши, считай, и видно-то ничего не было.

Мы подошли к воротам и стали стучать. Никто не вышел. На калитке висел замок.

Мне как-то не приходило на ум, что результатом нашего похода может стать такая вот полная неудача. Но Мохсен не склонен был отступать. Чем больше я приглядывался к своему спутнику, тем больше он мне нравился: он рад был, как говорится, стараться. В длинной боковой стене, за которой были какие-то примыкающие к церкви постройки, он обнаружил еще одну дверь и при ней звонок. Долго не отпирали, потом дверь открылась, перед нами возник молодой человек, назвавшийся Мануэлем. Он сказал Мохсену по-персидски, что отца Александра Заркешова сейчас нет.

Я поглядел дальше во двор и увидел там двухэтажный дом и столик под платаном, за которым несколько стариков играли в нарды. Еще было что-то вроде садика— там тоже гулял кто-то. Здание в глубине двора оказалось домом престарелых. Тут жило несколько стариковассирийцев, несколько армян.

—А скоро ли отец Александр вернется?— спросил я.

—Он в Дубае, — перевел ответ Мохсен.

Вот как. В Дубае. Он, выходит, совсем прижился здесь, отец Александр, настолько прижился, что ему и не нужно выезжать за пределы мусульманского мира 231. И служение его тоже здесь…

За спиной Мануэля я разглядел еще женщину. Когда она услышала, как Мохсен переводит мне по-русски, она чуть разволновалась и даже спросила: «кто такие?»— будто у себя самой. Но выяснять не стала и больше по-русски ни слова не произнесла. Мануэль сказал нам «хода хафиз» 232, что следовало понимать как «до свидания», и дверь в стене затворилась.

Ничего не оставалось, как возвращаться назад. В планах на сегодняшний день было еще посещение шахского дворца и музея современного искусства. Мохсен был родом из Шираза и Тегеран знал довольно приблизительно. Во всяком случае, мы отправились искать шахский дворец туда же, где я, предположительно, «нашел» его вчера. И он меня не поправил. Прошагав половину расстояния, мы присели возле уличного фонтанчика отдохнуть. Надо было бы выпить кофе и как-то взбодриться, но ни одного кафе нам по пути не встретилось, и мы просто отдыхали в теньке от жары…

Помню, мы говорили о Руми, когда какая-то клемма переключилась в моем мозгу, и мне стало ясно. Принцип стал ясен. На котором здесь все стоит. Дело в том, что уже в глубочайшей древности, по крайней мере, со времен Александра, когда была разрушена империя Ахеменидов, Иран побывал в руках бессчетного количества светских правителей, по большей части чужеземных. Все они в борьбе за власть травили ядом, кастрировали, выкалывали глаза и жестоко убивали соперников и ближайших родственников. Так продолжалось больше двух тысяч лет. И невольно у народа возникла своего рода установка: светская власть— порочна и бессильна. От нее не дождешься справедливости. Да и можно ли ждать справедливости от клятвопреступников, убийц, живодеров и сластолюбцев? Иное дело— люди веры… Помнится, мы в беседе о Руми коснулись того, что мистики ислама очень глубоко разработали учение о человеке. Они досконально, не хуже йогов, изучили человеческую душу и всю палитру страстей человеческих. Ибо если ты пришел в этот мир, чтобы встретить Бога— каким должен ты быть, чтобы не сгореть в Его свете? Чистым. Почти прозрачным, вот каким. Ну и отсюда— вся теория и практика очищения, «внутреннего джихада», ибо, как сказано в хадисе, «твой злейший враг между твоих ебер» 233. Одним из самых опасных врагов человека суфии почитали ту часть души, которая склонна к самолюбованию и называется нафс (она женского рода), чьи уловки могут принимать не только очевидные формы чувственных вожделений, но и с трудом распознаваемые обличья лицемерия или религиозного рвения. Чрезмерное благочестие почти наверняка окажется ни чем иным, чем проделкой нафс. Поэтому, следуя по пути, ученики обязательно останавливались на стоянке нафс и изучали ее свойства. Окончательно избавиться от нафс не считалось возможным (эта часть души связана с честолюбием, а честолюбие— это генератор внутренней энергии), и учителя советовали своим ученикам постепенно очищать нафс, не придавать ее лести большого значения и направлять ее энергию для достижения добрых целей. Но знания о душе и знание о Пути не обретешь в книгах. Необходим наставник. Руми говорил:

Тому, кто странствует без руководителя, потребуется

двести лет на двухдневное путешествие…

Вера в наделенного мудростью духовного водителя, имама, проходит красной нитью через все миропонимание шиизма, через все шиитские ереси, а ожидание последнего праведного имама— Махди— через всю историю Ирана с момента принятия этой страной мусульманства.

Представление о деятельном духовном вожде мусульмане-шииты возводят к пророку Мухаммаду. Мохсен рассказал мне притчу: в эпоху первоначального ислама было несколько мужчин, близких к пророку, которые, восприняв его вероучение, решили целиком посвятить себя религии и ушли в горы. Их жены пришли к Мухаммаду и рассказали об этом. «Наши мужья решили целиком отдаться твоей религии и оставили нас». Мухаммад выслушал и отправился к отшельникам. Он сказал: как же так? Я— пророк. Но я не удаляюсь от людей. Вера идет бок о бок с жизнью, и я должен прежде всего заботиться о своей семье, о жене и детях, а не удаляться от них. Решайте сами, кто тут прав, но ведь я пророк все-таки…

В шиизме невозможно следование «букве», догме религии. Одна из пословиц гласит: если ты положенное число раз совершаешь намаз, но при этом не помогаешь людям— ты можешь не считать себя мусульманином. То же самое высказано в притче о дочери пророка: однажды Фатима вынуждена была в течение десяти часов отвечать на вопросы женщин. Настало время намаза. Кто-то из женщин напомнил ей, что пришло время молиться. Она ответила: если после нашего разговора вы поняли что-то лучше и глубже— это и есть мое служение. Большего мне не надо…

Теперь ясно, почему исламская революция, свергнув власть шаха, перекипев вопросами политического устройства, обратилась к исконным представлениям народа об истинном духовном вожде. И по сей день президент Ирана и парламент (меджлис) занимаются текущей политикой, финансами, вопросами образования и промышленного развития. Они не выходят за эти, весьма ограниченные, рамки. Духовный лидер следит за нравственной силой и здоровьем общества. Он на ином уровне, нежели политики и действующие министры, рассматривает ситуацию в мире, судит о духовном равновесии общества и мерах, необходимых для его поддержания. Иначе говоря, первой фигурой в Иране является все же духовный наставник (осенью 2012го это был семидесятитрехлетний имам Али Хаменеи). Президент выполняет важные государственные и международные представительские функции, он даже может по каким-то принципиальным вопросам вступить в дискуссию с имамом. Но он не считает себя духовидцем. В обществе живо представление о духовной иерархии. Это важно: понимать, что мир делится не только на богатых и бедных, не только на начальников и подчиненных, но и на тех, кто прошел долгий путь духовного развития, и всех других, чей духовный опыт значительно меньше. Каждый иранец знает это.

В Иране есть все компоненты работающего демократического механизма. Другое дело, что иранская демократия не приемлет ценностей, которые волнуют западную «сифилизацию» 234. Это может нравиться, может не нравиться, но нелепо думать, будто либеральные ценности Запада, особенно в их сегодняшнем виде, являются универсальными. Для большинства иранцев очевидно, что такое «завоевание демократии», как однополые браки — это даже на уровне биологии есть обычное отклонение от нормы. Гомосексуалы есть везде, в Иране тоже, но важно чувство меры: здесь никому и в голову не придет делать из этого знамя. Потому что такое знамя есть знак вырождения— и ничего более. Идея искусственной матки, которая будет рожать людей от доноров— это бездушный и, видимо, опасный для плода эксперимент, возможный только в больном обществе, которому материнство кажется то ли непосильным бременем, то ли непозволительной роскошью. А журнал Playboy, при шахе издававшийся в Иране— вовсе не символ демократии, а масс-культовый журнал с набором статей, характерных для снобистского «глянца», и фотографиями голых женщин. И всё. Ничего более. Если понять хотя бы это, ситуация в Иране сделается, наконец, объяснимой. Тогда-то и возникает к ней подлинный интерес. Тогда иранский опыт и может быть рассмотрен, как опыт нового общественного устройства, впервые поставленный в мусульманском мире. Опыт новой справедливости. Здравого смысла. Мудрости. Открытости новому. Способности противостоять давлению мирового «большинства». Во всей мусульманской цивилизации нет ничего, подобного Ирану. Именно поэтому опыт Ирана для меня так же интересен, как опыт Японии и Китая, Германии или Франции— стран, где черты Дальневосточной и Европейской цивилизаций проявились наиболее ярко…

В какой-то момент мы достигли понимания. У меня в блокноте было выписано несколько афоризмов Руми, и я зачитал один из них Мохсену:

Усердствуй, чтобы твоя каменность уменьшилась,

Чтобы камень твой осветился качествами рубина… 235

—Вот что важно, если хочешь…

—Но это и есть ислам, — сказал Мохсен.

—Я тоже так думаю.

—Но тех, кто так думает, исламские экстремисты убивают. Недавно взорвали поезд в Ширазе, погибло 15 человек, из них— семеро детей.

—У вас в Иране тоже взрывают? За что?

—Они верят, что если убьют шиита, то сразу попадут в рай.

Я с трудом нашелся что сказать:

—Знаешь, как сказал один умный человек, религий всего две: религия любви и религия ненависти.

—Ты думаешь, люди когда-нибудь поймут это?

День был жаркий,да еще мы с Мохсеном своими разговорами-дискуссиями подняли внутреннюю температуру до отметки, когда кофе стал абсолютно необходим.

—Неужели нет ни одного места, где можно было бы выпить кофе, Мохсен?!— возопил я.

—Знаешь, кофе— это экспортный товар, предмет роскоши. Поэтому в этой части Тегерана мы его не найдем. Кафе есть только в более престижных кварталах…

Пришлось зайти в небольшой магазинчик, где продавались прохладительные напитки и соки. Меня заинтересовал напиток из алоэ. Я подумал было, что у него должен быть очень своеобразный горький вкус, который, может быть, наилучшим образом утолит мою жажду. Но ничего подобного! У напитка из алоэ вкус был приятный, свежий, чуть сладковатый… Так я обрел «Алоэ-Вера»— спасительное питье на все время путешествия.

IX.ЖЕНЩИНА В МУЖСКОМ ВАГОНЕ

В конце концов в поисках шахского дворца мы очутились в том же комплексе зданий, одно из которых я вчера окрестил «правительственной резиденцией», а другое «шахским дворцом». Но если в отношении первого я ошибся лишь отчасти— «резиденция» оказалась зданием Министерства иностранных дел— то в отношении другого догадки мои не оправдались. Дворец, который я вчера принял за шахскую резиденцию, оказался музеем древностей, созданным в 1871 году иранским меценатом и просветителем Хусейном Малеком. Он же собрал здесь библиотеку книг и редких рукописей и превратил свой музей в центр иранистики. Все это мы узнали, уже покупая билеты. В музее я посмотрел на карту Персии времен Ахеменидов, когда величайшая империя мира простиралась от Босфора и Египта до Индии. Потом— на Персию при Сасанидах (время второго расцвета Ирана). Именно в те почти что сказочные времена персидские наместники правили не только Самаркандом и Бухарой, но и Мангышлаком. В музее Хусейна Малека было самое время задуматься, как много раз Персия переживала периоды «сжатия» и «саморазвертывания». Например, государство турок-сельджуков, владевших Ираном в XI–XII веках, было очень обширным— от Сирии и Египта до Средней Азии. Династию сельджукидов смели монголы, которые обосновались в Иране всерьез и надолго. И их владения, как легко понять, тоже были распахнуты от утренней зари до вечерней. А потом что-то случалось, Иран снова сжимался, последовательно перемалывая одно нашествие за другим, одну пришлую династию за другой— и при этом все время оставался Ираном… В этом смысле музей древностей до глубины души потряс меня. Я понял, что если мы задержимся в удивительном собрании Хусейна Малека еще хотя бы на пять минут— нам уже не уйти отсюда. Поэтому, поглядев на монетки из чистого, желтого золота и чудную, дивно украшенную рукописную книгу, заключавшую в себя газели Хафиза, я… решительно развернулся вспять.

—А знаете ли вы, какая коллекция древностей здесь собрана?— укоризненно сказала мне девушка-экскурсовод, видя, что я настроился уходить.

—Да, — сказал я, — но мы ищем Музей современного искусства.

—А вас не интересует наш музей?

—Меня интересует современность.

Когда мы оказались на улице, Мохсен, которому неторопливый, распевный зачин экскурсии по музею древностей явно пришелся по вкусу, стал спрашивать меня, что уж такого я надеюсь найти в Музее современного искусства.

—Понимаешь, — сказал я, — в этом музее сразу будет видно, насколько общество восприимчиво к новому. Насколько новое является для него ценностью. Насколько поиски художника, не всегда даже понятные, важны для социума. Это касается глубины сознания. И в этом смысле неважно, произведения какого именно художника мы увидим…

Мохсен задумался.

В конце концов в Музей современного искусства мы попали только под вечер, часа за полтора до закрытия, перед этим добравшись-таки на такси (такси довезет!) до шахского дворца и, потеряв надежду отыскать ресторан, пообедав на базаре. О дворце почти нечего сказать— вплоть до того, что и я, и Мохсен до самого конца гадали, какому именно шаху принадлежал этот дворец, был ли он главной или только зимней резиденцией правителя. Гладко вычищенные, смахивающие на английские мундиры высших чинов персидской армии, выставленные в экспозиции одного из залов, указывали на то, что дворец мог быть резиденцией Каджаров в последние десятилетия их царствия 236. Дворец давно уже стал музеем, и ощущение музейной заброшенности прочно поселилось в его полупустых залах. Посетителей можно было пересчитать по пальцам. Зато здесь было тихо. Вся территория вокруг дворца, выстроенного по периметру обширного парка, засаженного могучими соснами, грецкими орехами и красивыми южными породами деревьев, была редким уголком тишины и умиротворения посреди шумного, кипящего города. В бассейне с гладкой как шелк прозрачной водой отражался «Зеркальный портал» дворца. Лабиринт отражений, в свою очередь, отразившийся в живом зеркале воды.

Штучка в духе Х.-Л.Борхеса.

Под тихое журчание воды из репродукторов вкрадчиво звучал сетар.

В траве среди деревьев бесшумными тенями крались, охотясь на птиц, персидские кошки.

Посреди «зеркального портала» стоял огромный стол с шахматными фигурами, вырезанными из слоновой кости, словно шах выходил сюда, в иллюзорный мир отражений, только для того, чтобы поиграть в шахматы. Несколько фигур, снятых с доски и поставленных на пол, чтобы отразиться в стенах и на потолке, наводили на мысль, что последняя партия так и не была закончена 237. И снаружи, и в интерьере дворца зеркала были настоящим наваждением: зеркальные прожилки были вплавлены даже в красивейшие изразцы, украшавшие наружные стены, зеркальная амальгама заливала витые колонны, поддерживающие входные портики, и вкраплялась в мозаику вокруг окон голубой дворцовой мечети. Наконец, в интерьере дворца плоский, пошлый блеск зеркал перевешивал всякую меру и обрушивался на любопытствующего каскадами бесчисленных отражений. Воистину, это был какой-то заколдованный лабиринт, в котором каждая вещь пряталась среди десятков своих подобий…

Мохсен потянул меня за рукав, чтобы показать дарственную надпись на часах, подаренных шаху Наср-эд-дину королевой Викторией.

—Ну а кто, по-твоему, еще мог их подарить?— спросил я. — Эмиру бухарскому подарки делал русский царь, иранскому шаху— английская королева…

Базар— вот это было сильно. Мы отправились туда потому, что с самого утра не съели ни крошки, а Мохсен сказал, что уж на базаре-то мы обязательно найдем, чем подкрепить свои силы. Я бредил чашкой кофе. И как будто даже базар обещал мне ее: здесь, казалось, было все. Уже издалека слышно было, как гудит, будто улей, этот… Базар. Это не похоже ни на рынок с торговыми рядами, ни на скопище лавочек. Это— громадный городской квартал. С базара выходили, переговариваясь между собой, сделавшие покупки женщины, у входа что-то покрикивал, зазывая прокатиться детвру, одетый в ливрею кучер в рессорной карете с подъемным верхом, от мощеного серой плиткой перрона отчаливал белый паровозик с вагончиками, везущими радостную малышню. Но сам базар, признаться, пугал. Что-то невероятное творилось в глубине этого странного города в городе, живущего совсем отдельной жизнью.

Здесть кстати отрывок из книги Валентина Бережкова «Тегеран-43». «…Базар раскинулся на огромной территории. Он имеет свои мечети, бани, мусульманские духовные семинарии— медресе. Тут же помещаются и всевозможные кустарные мастерские. Они оглушают перестуком молотков чеканщиков, звоном медной посуды. Сюда же вплетаются выкрики зазывал лавок и харчевен. Ноздри щекочут пряные запахи, дым от поджариваемой тут же на углях баранины, ароматы фруктов, сложенных в огромные пирамиды.

Тегеранский базар— это не только чрево иранской столицы, но и важный барометр политической и общественной жизни страны. Он чутко откликается на все события. Подобно тому, как в Нью-Йорке прислушиваются к Уолл-стриту, в Тегеране говорят: «Базар не возражает… базар волнуется… базар против…» 238

У входа мы сразу натолкнулись на кафе. Это было тесное помещение без признаков комфорта, слишком много народу тут толпилось. Мохсен чуть не через головы соотечественников дотянулся до кассы, протягивая деньги. Я поднялся на второй этаж, удивляясь после разреженной атмосферы шахского дворца, насколько густо здесь кипение народу. Снизу поднимались все новые и новые официанты с переполненными подносами, но мест уже не было, и в результате желтый и белый рис с курицей, традиционный обед среднего иранца, появился перед нами как раз в тот момент, когда над нами уже нависло чье-то большое тело с подносом и обладатель этого тела готов был потребовать место за столом по праву очередности.

Принявшись за рис, я заметил, что напротив нас творится какое-то действо, похожее на игру в тотализатор. Внизу, в проходе базара, стояла порядочная толпа мужчин, выжидая чего-то. Потом на втором этаже открывалась дверь, мужик в усах выходил на помост и что-то выкрикивал. Как мне показалось, порядковый номер. Вскидывалась вверх рука, счастливчика пропускали к усачу, тот совал ему в руку пакет из промасленной бумаги, и тут же толпа исторгала его и вновь начинала роиться в волнительном ожидании.

—Что здесь происходит? Они играют на деньги?

—Да нет, — сказал Мохсен, — просто здесь люди заказывают еду не на стол, а домой. Они делают заказ, получают номер, а потом официант выкрикивает их номер и отдает заказ.

—Обеды на дом?

—Да.

Мы попробовали углубиться в торговые ряды, в вещный мир, чтобы, может быть, наудачу все-таки отыскать кофе в этом мире изобилия, но вынуждены были скоро ретироваться. Мир вещей пугает меня. А то, что как правило, купить ничего не хочется— озадачивает еще больше. То ли я какой-то не такой, то ли мир со всеми этими товарами…

До Музея современного искусства мы в конце концов доехали на метро. Никто не рассказывал мне о тегеранском метро. Просто потому, что оно открылось совсем недавно, в 2008м. Вестибюли метрополитена еще не утратили свежего блеска, было много пространства, рассекающих его ярких цветных линий, огней, светлого металла и других простых, но выразительных дизайнерских решений. Классический мрамор, которым был отделан пол и часть стен, не казался тяжеловесным, его «звучание» было приглушено, он оттеснялся на второй план функциональными деталями вроде светящихся указателей и дисплеев, а эскалаторы были выполнены в стиле «металлик». Вот только поезда ходили редко: минут через пять-десять. Так что подъехавший поезд был битком набит людьми. Мохсен сказал, что все дело в нехватке
вагонов.

Готовясь к пуску метрополитена, Иран заказал вагоны одной немецкой фирме, но немедленно угодил под «санкции»— и вагоны перестали поставлять. Пришлось самим решать проблему производства вагонов и локомотивов для метрополитена.

—Знаешь, в Ширазе метро уже почти достроено, — сказал Мохсен. — И хотя вагонов нет, мы дождемся, когда они будут. Все, что ни делает Америка, пытаясь ставить нам палки… Так?

—В колеса, — уточнил я.

—Ставить нам палки в колеса, — повторил Мохсен и закончил, — в конце концов делает нас сильнее.

Он сказал это с такой убежденностью, что я вдруг ощутил… что-то вроде неловкости. Неловко чувствовать себя представителем сдавшейся страны.239 Мы сами, будто выполняя чужую и, более того, недобрую волю, сдали науку, образование, здравоохранение, армию— то, чем по праву гордились… А Иран… Он внутренне сейчас сильнее России. Он готов, в отличие от нас, к любым испытаниям. Люди готовы к жертвам во имя своей родины…

А мы?

Подошел состав. В дверях началась давка. Любопытно, что за время существования метрополитена— четыре года— кодекс поведения в метро еще не выработался: ожидающие на платформе начинают входить в поезд раньше, чем люди выйдут из вагонов. Вопрос— «на следующей выходите?»— еще не сформулирован, поэтому на выходе рискуешь налететь на входящего или преспокойно стоящего спиной у самых дверей человека.

Еще одна тема метро: женщина в мужском вагоне. Формально вагоны делятся на мужские и женские. Но когда мы входили в вагон, одна женщина оттуда как раз вышла. А другая там так и ехала четыре остановки, у двери в углу. Если посмотришь на нее— встречает независимым, твердым таким взглядом. Кругом мужики, мужской запах… Мужчины не обращают на нее особого внимания. Она никому не мешает, не вызывает негативных чувств, может быть, она даже радует остальных— эта женщина в мужском вагоне. Это новая социология большого города.

X.МУЗЕЙ СОВРЕМЕННОГО ИСКУССТВА

В Музее современного искусства мы застали выставку старого немецкого авангардиста Гюнтера Юккера. Я сразу узнал его. В 1988м он впервые выставлялся в Москве, и я хорошо запомнил автора. По крайней мере, палитру его цветов. Белый, коричневожелтый или коричневый и третий (серый, красный, черный). Фактуры: бумага, дерево, камень, металл. В свое время Юккер, бежав из ГДР, в западной Германии примкнул к группе Zero, в которой прославился своими объектами— в основном из дерева и гвоздей. Когда в одном из интервью его спросили об «агрессивности» этих работ, художник сказал, что создавая объекты, он боролся против «музея иллюзий», созданного в искусстве живописью. Как показало время, борьба Юккера против «музейности» его искусства потерпела крах: и сколько бы чувства он ни вколотил в свои объекты, вгоняя в них гвозди, все они в конце концов оказались в музеях, где с ними могут познакомиться интересующиеся. По сей день восьмидесятилетний художник считает себя последователем русского и немецкого революционного авангарда 20х годов, когда искусство в уквальном смысле слова творило новый мир.

Музей современного искусства в Тегеране внешне не представляет из себя ничего особенного: современное здание из неоштукатуренного кирпича, как снаружи, так и внутри. Не сразу замечаешь, что выставочные залы имеют чуть заметный уклон и расположены по спирали— так что, начав осмотр, ты все глубже спускаешься вниз и, незаметно дойдя до «дна», оказываешься в смысловом центре экспозиции— откуда начинается медленное восхождение наверх, к более поздним работам и новым опытам.

На спуске нас преследовали объекты 60–70-х годов, которые с большой долей условности можно было назвать «современными». Но они не потеряли своей грубой экспрессивности. Я запомнил своеобразную анафему телевизору: сам «голубой экран» с мерцающими на нем угрожающими отблесками пламени находился в конце длинного ящика из толстых досок, в который было вколочено несколько сотен 15сантиметровых гвоздей, так что ни экран, ни пламя толком нельзя было разглядеть: ящик весь зарос этой черной железной щетиной, как дымоход— сажей.

Странная конструкция из грубо обструганных палок, обмотанных крашеным белым холстом.

Механизм, вращающий по кругу палку с привязанными к ней на веревках камнями, которые оставляют борозды на насыпанном внизу песке.

«Квадраты». Все примерно одного размера— полтора на полтора. Один похож на берег моря, усыпанный галькой, только каждый камень намертво закреплен загнутым концом вбитого рядом гвоздя. Второй квадрат— «пространство пепла»— был при помощи пепла и создан. Получился ландшафт, похожий то ли на пустыню, то ли на Луну. Третий назывался «агрессивное поле». Действительно агрессивное. В квадрат было заколочено 1764 гвоздя. Чтобы создать это произведение, художник должен был вложить в него все свое неприятие искусства, предназначенного для «музея иллюзий». И, похоже, вложил. Не знаю, кстати ли, но именно тут мне вспомнилось мангышлакское сито и его 850 дыр. Мохсен следовал за мной, сохраняя стоическое молчание.

На «дне» музея— и, следовательно, в центре экспозиции— нас встретил «Лес подвешенных камней». Несколько грубо, топорно сработанных в виде фаллосов стволов, головки фаллосов обмотаны белыми тряпками и веревками, на конце которых подвешены камни. Мне это очень понравилось: здесь Юккеру удалось создать непростое по энергетике пространство, похожее на шаманское капище. Мохсен упорно молчал. Наконец, когда мы прошли два зала, где были выставлены четырнадцать листов белого картона с намазанными на них ладонью глиняными кругами, он не выдержал.

—Скажи, что он хотел показать этими картинами?— спросил Мохсен в мрачном недоумении.

—Ну, может быть, он хотел показать глину, — сказал я. — Вот ты— давно задумывался о глине? Я думаю, художник просто задумался о глине, о необычности ее выразительных возможностей— и опробовал их. Получились эти круги. Можешь считать, что это результат медитации.

—Результат чего?— спросил Мохсен.

—В мусульманской традиции нет этого слова. Медитация— это концентрация человека на каком-то объекте, его слияние с ним. Если бы можно было молиться о глине, я бы сказал, что это— молитва художника о глине. Его страстная просьба к ней: раскрыться…

Серия называлась Desert dust.

В конце концов чувство прекрасного Мохсена было вознаграждено, когда мы натолкнулись на последнюю серию работ художника, представляющих собой медитации на тему священных текстов. Юккер взял несколько характерных шрифтов: тюркские руны, тибетское письмо, древнеегипетские и японские иероглифы, арабскую вязь, образцы кириллицы, скопированные (с ошибками) из «Острожской библии» XVI века, и разместил их на белых поверхностях, предварительно тиснёных. С одной стороны, само начертание древних рун, иероглифов или давно уже вышедших из употребления букв старославянского алфавита говорило о том, что перед нами не простые, а сакральные тексты. Тисненая подложка подчеркивала ручной характер этих работ, их живую энергетику. А с другой стороны, сами тексты— в том символическом виде, который придал им художник, то заполняя буквами всю страницу, то группируя знаки в виде геометрических фигур— воспринимались как совершенно однозначное послание о… скажем так, высшей реальности. Кстати, в зале, где были развешены эти работы, посетителей было больше всего. Мы постоянно обходили молодые пары, внимательно смотрящие на картины, хотя в других залах музея у них был несколько рассеянный и недоумевающий, как у Мохсена, вид. Действительно, даже молодежи трудно понять искусство западного авангарда. Искусство ислама традиционно. Странность ради странности, эпатажная новизна— весьма далеки от мусульманского понимания природы искусства. Помню, как в Москве я поражался «привязанности» искусства ислама к жизни, его вплетенности в жизнь, неразрывности его с повседневными и обязательными обрядами и обычаями. Скажем, вышитая «завеса на нишу», сейчас, несомненно, являющаяся «произведением искусства», в повседневной жизни входила в приданое невесты вместе с большим покрывалом и вышитой простыней. Орнаменты, пущенные по краю завесы— традиционные растительные или узор, известный под названием «нога курицы»,— вышиты вовсе не для красоты, а как мощные обереги, охраняющие невесту от злых сил и колдовства. Та же неслучайность неизбежно присутствует в росписи посуды, в архитектуре, одежде, каллиграфии, миниатюристике или искусстве книги. Достаточно рассказать историю создания одного иллюстрированного списка Корана, который мне довелось повидать в Москве на выставке «99 имен Бога», чтобы понять, сколь отличны традиционные восточные представления о работе художника от современных. Так вот, рукопись Корана, которую я упомянул, создавалась в общей сложности больше ста лет. Работу над ней начал в Реште каллиграф Мухаммад-Джафар, который в 1714 году переписал текст Корана почерком насх. Позднее, возможно после смерти первоначального заказчика, над книгой поработал знаменитый каллиграф, мастер изящного почерка шикасте— Абд ал-Маджид Телекани (1737–1771) из Исфахана и его ученик. Они вписали красными чернилами между строк первоначальной рукописи персидский перевод Корана. В 1822–1823 году другой ученик мастера добавил на поля рядом с началом каждой суры отрывки, описывающие чудодейственные свойства глав Корана. Богатые иллюстрации и лаковый переплет рукописи появились еще позднее, так что смело можно сказать, что над этим шедевром потрудилось четыре поколения мастеров. И получилось чудо.

Такой подход вездесущ. Он пронизывает все понимание прекрасного, которое может быть только совершенно. Европейцу может показаться странным, но абстракцией мусульманское искусство не удивишь. Оно изначально «абстрактно», геометрично, ибо (за редкими исключениями) не знает реализма, столь характерного для искусства Запада. Но всякое нарочитое искажение формы встретит сопротивление. Всякое раз-воплощение формы и уж тем более возникающая в результате этого без-образность должны быть чем-то оправданы. Ни «спонтанность» художника, ни его стремление к открытию новых форм, если они непонятны или без-образны, здесь ничего не значат, как ничего не значит и стремление к «самовыражению». Искусство в любом случае должно быть оправдано, как результат значительной духовной работы художника. И даже если это художник современный, пишущий «картины» в обычном смысле слова— от него все равно будут ждать послания, даже если по стилю этот художник— абстракционист. Вспоминаю выставку молодой иранской художницы Эхтерам Садат Телегави в Москве. На живописный стиль художницы в равной степени повлияли Кандинский, Брак и Пикассо. Как бы ни странно это выглядело все вместе, ее искусство вполне можно было бы назвать абстрактным, если бы не авторские подписи к работам, которые и превращали случайные ассоциации, возникающие при разглядывании картин, в лаконичное и ясное послание. Это— своего рода поэтическая миниатюра, ради которой, быть может, и создавалось очередное полотно. Более того: сказанное было не менее важно, чем нарисованное. А рисование, живопись— это просто процесс раздумья перед тем, как подобрать нужные слова.

Скажем, одна картина называлась «Последнее слово». Комментарий: «Для сотворения собственной песни любви уже не осталось свободных слов— последнее слово нужно услышать от нашего громогласного времени». 2) «Творение»: «любовь человека распахивает окно в бездушном туловище времени и вселяет в него жизнь, дыхание которой не прерывается на протяжении всего пути». 3) «Страсть во взгляде»: «другой, отвлеченный взгляд на лицо человека, на животное или на вещи— шлифовка духа и исцеление сердца». 4) «Кошачьи»: «кошки разными знаками и символами показывают нам представление о Движении». 5) «Цвет завтрашнего дня»: «свой завтрашний день оживляет и окрашивает в цвета сам человек»… Покидая выставку, не можешь отделаться от мысли, что главное— как раз в этих строках, путеводных нитях. Абстракция спеленута ими, как коконом. Поэтому от нее и не возникает ощущения пустоты.

В общем, Музей современного искусства произвел на меня сильное впечатление. И площадь большая, и архитектурное решение внутреннего пространства неожиданное. Экспозиция меняется каждые три месяца: все по-честному. Это место любит молодежь. Мы оказались в музее буквально накануне закрытия в будний день— и он не был так пуст, как, да простит меня достославный Хусейн Малек, его собрание древностей. Современное искусство благословляют имамы, портреты которых висят в большом зале при входе: покойный Хомейни и ныне живущий Хаменеи.

Здесь много красивых девушек со своими кавалерами и, наконец, здесь есть кое-что еще… Издалека мы почувствовали вожделенный запах: кофе! Ноги сами привели нас в кофейню. А с другой стороны— где еще найти кофе, как не в музее современного искусства?!

Мы заказываем по чашке эспрессо и по кусочку шоколада. Я рассказываю Мохсену о московских кофейнях, об объявлениях, которые вывешиваются там об интересных концертах, лекциях и спектаклях… О том, что это место встреч молодежи и интеллигенции…

Пока мы пьем кофе, Мохсен все время спрашивает меня о выставке.

Его интересует, каков смысл в этих конструкциях из дерева и крашеной бумаги, в этих бесконечных гвоздях, в разрушенных и даже разодранных на части объектах?

—Понимаешь, — говорю я, впервые в своей жизни подыскивая слова для аргументации в пользу вещей давным-давно для меня очевидных, но неясных и, может быть, даже пугающих для Мохсена. — Бесполезно рассматривать эти произведения, как традиционные картины или статуи. Как что-то завершенное и «вечное». Представь себе ребенка, который пробует мир на вкус, на цвет, обертывает палки бумагой, обмазывает их клеем, тут же что-то ломает, что-то бросает… Это— искусство быть ребенком. Чтобы создавать вещи такого рода— надо вернуться в детство…

—Зачем?— изумленно спрашивает меня Мохсен.

—Знаешь, очень важно в зрелые годы сохранить ребенка в себе. Сохранять гибкость, непоседливость, свежесть восприятия. Представь: внутри каждого из нас живет ребенок, взрослый и старик. Взрослый отвечает за социальную жизнь, за то, чтобы зарабатывать деньги, воспитывать детей, любить жену, делать свое дело. Старик, когда нужно, дает нам мудрые и добрые советы. А ребенок… Он шалит и играет, чтобы мы не померли со скуки…

XI.ДОРОГОЙ АЛЕКСАНДРА

—Приближалась… довольно скучная пора: стоял ноябрь… уж… у двора… — промурлыкал я, щурясь на яркий солнечный свет, льющийся с ослепительно-синего неба.

Вот уж и ноябрь, но по-летнему тепло. В девять утра мы с Мохсеном погрузились в автобус на Горган, два часа минуло, и мы катим уже в горах, тем же путем, которым войско Александра Македонского перевалило через хребет Эльбурс— из внутренней Персии в прикаспийские провинции— Тапуристан и Гирканию.

В кабине водителя автобуса висят два огромных плюшевых медведя в женских юбочках и шляпках.

На подвесном экране показывают идиотское «семейное кино» с красавицей и умницей женой и недалеким толстым мужем, который даже автомобиль не умеет водить (водит она).

Весь этот день, увы, придется убить на дорогу. Впрочем, прекрасную. Склоны и вершины гор все заросли могучим лесом, переживающим пору золотой осени. В персидском языке есть красивое слово— «рэнгхоегярн»— что означает «палитра жарких цветов». И вот мы ехали в палитре жарких цветов осени, бесконечно переживая эту симфонию цвета. Редкие дома, встречавшиеся на пути, были обычно придорожными закусочными и лепившимися к ним поселениями из трех-четырех домиков. Возле них водитель останавливал автобус, чтобы пассажиры могли передохнуть. Паркинг, туалет, прилавок для продажи сувениров и снеди, и повсюду— похожие на вяленое мясо, тонкие, красноватые на просвет диски виноградного или гранатового сока, высушенного на солнце, которые в моем детстве на московских рынках назывались по-грузински— тхалапи. Здесь их несметное множество. Тут же и рестораны, где можно отведать речную форель. Справа от дороги было ущелье, в нем текла быстрая речка— и везде были рыбные хозяйства. Сначала мне показалось, что их с десяток. Но потом я убедился, что они следуют одно за другим через каждые четыреста-пятьсот метров.

Вдруг с горечью вспомнил я свой Дагестан. Славу Хунзаха, подвиги Согратля и неповторимость Кубачей— все сотрет неумолимое время. Чтобы это произошло, просто должно умереть вместе со своею памятью еще одно поколение людей. Тогда там не будет даже того, что сохранилось здесь. Ведь там никто не задумывался, чем будут жить эти селения в новой реальности мира. Я рассказал Мохсену, что поблизости от Хунзаха, где течет Аварское Койсу, нет ни одного рыбного хозяйства.

—Что, вообще река не используется?— изумленно спросил Мохсен.

—Вообще.

Мохсе такого себе не представляет. Не понимает, что может помешать заниматься форелью? Ведь это хорошо. Это выгодно. Форель продается на экспорт. Это— реальный товар, реальный бизнес.

За окном проплывает курящаяся шлейфами ледяной пыли вершина Демавенда, грозного пристанища духов…

С гор мы скатились в местечке Амоль, и глазам открылась обширная, но, надо сказать, довольно унылая долина между морем и горами, местами еще заросшая густым кустарником и камышом. Со времен древнего Ирана, еще до похода Александра, здесь, на равнине и в горах Тапуристана, сохранялось неподвластное персидским царям владение, которое, тем не менее, даже в мелочах дворцового этикета пыталось копировать иранское величие времен империи Ахеменидов. Вся система управления и церемоний была иранская, несмотря даже на то, что никто из правителей этого крошечного княжества не был породнен с династией персидских царей. Арабы тоже не сумели завоевать эти непролазные провинции. Турки-сельджуки четыреста лет спустя сумели-таки врубиться в эти тростниковые кущи, но вскоре бросили их на местную династию— Зиаридов. Чтобы разобраться в том, что творилось на протяжении веков в этой стране зарослей, нужно кропотливо изучать каждую мелочь: военные стычки никому толком неведомых племен, их мирные соглашения, династические браки, тайные убийства, заговоры и т. д. Имена царей, что владели этими областями— Шахрияр, Йездигерд, Ардашир— как утверждает В.Бартольд, «не находят аналогов в исламском мире». Местные жители— как отмечали генуэзские мореплаватели, первыми сумевшие построить на Каспии флот— еще в XIV веке ходили с длинными волосами, что нехарактерно для мусульман. Монголы сравнительно легко завоевали Гюлестан (восточную окраину этой заколдованной страны) и устроили здесь место зимовки своих ханов и царевичей, провозглашенных владыками Хорасана 240. Но в XIV веке в Мазандеране возвысилась династия шиитских имамов— все они были сейидами— которые впервые за шесть веков до исламской революции создали здесь теократическое государство. Как пишет В.Бартольд: «В 1392 г. Мазандеран подвергся нашествию Тимура, воины которого с большим трудом проложили себе дорогу топорами через густые заросли из Астрабада в Сари. Сейиды бежали в крепость Махане-Сер в 4 фарсахах от Амуля, на берегу моря на высоком холме…» 241 Крепость была взята с помощью флота, построенного амударьинскими корабельщиками. После ее взятия Тимур вернулся в Сари, откуда сейиды были посажены на корабль и отправлены в Хорезм, Самарканд и Ташкент, места, назначенные для ссылки представителей низложенной династии. Использование флота, построенного на берегах Окса— одно из самых весомых свидетельств в пользу того, что в Средние века Аму-Дарья впадала в Каспийское море. Но если уж сам Тамерлан не продвинулся дальше Сари и удовольствовался показной расправой над жителями города, не рискнув сколь-нибудь глубоко врубиться в «Табаристан», то как же прошел здесь Македонский? За давностью лет понять это невозможно. Великий Алекандр видел на вершинах скал гнезда горцев, сплетенные с живыми деревьями и, понимая, что эти дикие крепости неприступнее любого города, не трогал их. Становится понятным, почему название «Тапуристан», производное от племени тапуров, вскоре изменилось на «Табаристан»— от персидского «табар»— топор. Без топора прорубиться сквозь гущи страны зарослей было бы совершенно невозможно. Потребовался поистине титанический труд сотен поколений, чтобы выкорчевать кустарники, распахать камышовые крепи и превратить их в плодоносящие поля. Но даже сейчас изначальная дикость этой земли давала знать о себе. Нескошенные островки тростника, который был выше деревьев, часто скрывали от глаз фруктовые сады.

Впрочем, трудно судить об увиденном из окна автобуса. Мы все еще в пути— и нас преследует «мир дороги», одинаковый повсюду со своим китайским (теперь) ширпотребом, дешевыми забегаловками, бензоколонками и неряшливой, сиюминутной архитектурой. Дома лепились друг к другу бог знает как, и— что сразу бросалось в глаза— одна (западная или северо-западная) стена у них была покрыта блестящим материалом, издалека напоминающим толстую фольгу. Я думал, чтобы отражать особенно жаркое послеполуденное солнце. Но Мохсен сказал, что зимой с северо-запада дует сильный сырой ветер, несущий дождь и водяную пыль, и чтобы стены не разрушались, их обшивают толстой «фольгой», в этот закатный час полыхающей желто-оранжевыми отражениями солнца. Мы, помнится, даже поспорили, ибо мне казалось очевидным, что если уж ветер сырой, то дуть он должен с моря, т. е. с севера. Но прав оказался все же Мохсен: это не отражатель, а именно защита от сырости. Стены здесь тонкие, в один кирпич, и влага, впитываясь, крошит их в два счета. Скорее всего, ветер этот— тот самый «хазри», злой северный ветер, что бушует над Апшероном, но здесь горы заворачивают его и направляют вдоль берега на восток.

В Иране есть два отношения к дождю. Одно было сформулировано по-английски на упаковке компакт-диска с суфийской музыкой. Он назывался: «Что нам поведал добрый дождь». Почти на всей территории Ирана влаги решительно не хватает, поэтому дождь— теплый, хороший, добрый, ему радуются, его подолгу ждут… А в северных прикаспийских провинциях дождь никаких таких чувств не вызывает, прежде всего никакой он не «добрый». Это стихия, и как от всякой стихии, от дождя можно ждать неприятностей. В общем, отношение к дождю такое же, как у нас в средней полосе России. И сырость, особенно промозглая, зимняя, ощущается здесь по-нашему. Мохсен, не видавший дождя девять месяцев, как я заметил, все время старался спрятаться от солнца в тенек, тогда как я, нахлебавшийся уже и дождя, и осенней грязи, с удовольствием грелся на ноябрьском солнце.

Подъезжаем к Горгану. Слева, в сторону моря, сплошь идут распаханные поля. У самой дороги— рисовые чеки. Как и в Азербайджане, мальчишки на трассе продают рыбу. Но как нигде— того же возраста мальчишки снуют по трассе и по полям на тракторах. Благодаря исламской революции тридцать лет назад была уничтожена непреодолимая пропасть между богатыми и бедными. Крестьяне получили землю, технику и возможность трудиться, работать на себя. Люди в городах— работу в производстве и в бизнесе. Через 30 лет это дало свои плоды: их дети стали другими людьми и преобразили страну.

XII.ГОРГАН КАК КАТАСТРОФА

Мы высадились на остановке в шесть вечера. Я думал, что увижу старый город, столицу провинции Гюлестан— иранской Туркмении 242— и, соответственно, порт, старый армянский базар, где с давних пор Россия торговала с Персией, роскошь, присущую архитектуре торгашей, ну и пару хорошо сохраненных и освещенных вечером дворцов. А приехали мы в какой-то город без лица. Шофер такси, которое мы взяли, довез нас до гостиницы на центральной площади, но я, опасаясь, что здесь будет слишком шумно, совершил роковую ошибку, спросив, нет ли где гостиницы потише. В результате мы оказались на затрапезнейшей улице, где не было ничего, кроме автосалонов и авторемонтных мастерских. Через полчаса в оустившейся тьме это был просто кротовый лаз с крупицами света. Гостиница действительно оказалась не только дешевой— номер на двоих за 15 долларов— но еще и плохой. Унылая комната со стенами, выкрашенными масляной краской, две шаткие кровати. Торчащий из стены душ со ржавой водой. Дверь изнутри не запиралась. Когда Мохсен, спустившись вниз, сказал об этом хозяину, тот невозмутимо ответил, что в номере нас никто не побеспокоит, а если мы захотим уйти— снаружи ведь дверь запирается отлично?

Поесть в гостинице тоже было нельзя— в ресторане как раз сервировали столы для огромной туркменской свадьбы, которая должна была вот-вот сюда нагрянуть. Мы решили, что нам это совсем ни к чему, и вышли во тьму. Вокруг, как я уже говорил, были только автомастерские и магазины запчастей. Ни одного места, где можно перекусить, и в помине не было.

—Пойми, — стал объяснять Мохсен, — здесь не столица, люди по ресторанам не сидят, они только работают…

«Только работают»…

В результате мы вернулись к центральной площади и подкрепились-таки пловом с курицей, без фантазии приготовленным в каком-то иранском фаст-фуде, который и был, видимо, самым крутым рестораном на пятьдесят километров вокруг. Стемнело, хотя было только 18.30. Я почувствовал себя в западне. Это не Тегеран— податься некуда. Возвращаться в гостиницу не имело смысла: сидеть в нашем унылом номере и слушать, как гуляет туркменская свадьба… Увольте. Я решил не сдаваться и поехать в бывший Астрабадский порт— теперь там вырос целый городок Бандар-е-Торкаман, откуда на лодке можно было попасть на остров Ашурадэ. С 1832 года там была русская метеорологическая станция и штаб-квартира российского военного флота. Который и стоял, собственно, в Астрабадском, теперь Горганском, заливе. Сейчас на острове Ашурадэ размещался «знаменитый» и, более того, в своем роде «единственный в мире» рыбный ресторан— это были слова нашего тегеранского гида-наставника, и я лишь полагал, что если ресторан настолько знаменит, то ранняя темнота не может быть поводом для того, чтобы прикрыть его и отказаться от приема посетителей. Ведь это должно быть что-то особенное, а? В конце концов, где-то на побережье должна быть красивая жизнь?!

Я почувствовал прилив в сил и отбил Ольге СМС-ку: «Едем к морю!» На стоянке частных такси мы подошли к первой машине. За рулем был невысокого роста плотно сбитый парень в потной рубашке с короткими рукавами, с очень смуглой кожей и несколько гориллообразным лицом, до половины щек заросшим жесткой черной щетиной. Потом выяснилось, что по национальности он белудж, родом из иранского Белуджистана, это где-то на границе с Пакистаном, далеко от Горгана. Они, белуджи, кочевники. И он по-своему кочует: то есть презирает всякое оседлое дерьмо, вроде нас с Мохсеном. Это читалось на его лице. Но за руль он держался крепко и минут за двадцать мы доехали до Бандар-е-Торкамана. Городок оказался очень пристойный, но мои ожидания, увы, были обмануты. Никакого порта здесь не было. Море обмелело, обнажившееся дно его заросло сорной травой. От причалов, пакгаузов и пристаней уцелел один только бетонный док, в котором размещался теперь туркменский рынок. Прогуливались красивые туркменки в ярких платках и платьях, со своими красивыми мужьями и прелестными детьми. Кое-где на заросшем травой дне моря сидели девушки с парнями и жарили шашлык. Лодок на остров Ашурадэ не было. Да и огней на острове тоже. «Знаменитый рыбный ресторан», увы, просто не работал… О черт! Да здесь никто и понятия не имел о «красивой жизни»!

Смотреть на рынке было нечего: кроме туркменских тканей и ковров продавалось здесь обычное барахло со всех концов света, и только кое-где— полные прилавки гранатов, лимонов, яблок, груш… Я, как всегда, выпил стакан свежевыжатого гранатового сока, чтобы все не казалось таким уж безнадежным. Потом мелкими глотками еще один— и почувствовал, как полегчало.

На обратном пути Мохсен уговаривал нашего водителя сослужить нам завтра службу: повозить нас весь день. У водителя нестерпимо пахло гнилью изо рта. И почему мне всегда попадаются такие вот гнилозубые?! С другой стороны, они-то остатками зубов мертвой хваткой вцепляются в деньги— это я еще в Дагестане проверил.

Все в точности подтвердилось, когда водитель назвал свою цену: 150 долларов.

При этом он сослался на своего приятеля, которому такую сумму отстегнули какие-то богатые лохи из Европы за то, что он покатал их по городу. Ну, люди приехали откуда-нибудь из Дании, из мира нереальных цен, да еще, очутившись в такой дыре, испугались, конечно— вот и выложили деньги, лишь бы все было гладко и безопасно.

—Нет, — сказал я Мохсену. — Найдем себе другого.

—А сколько ты согласен дать?— спросил Мохсен.

—Пятьдесят— максимум.

После этого Мохсен еще о чем-то поговорил с водителем по-персидски и вновь обернулся ко мне:

—Он говорит: расстояния огромные…

—Ну, какие расстояния?

—Сто двадцать километров.

—Скажи ему, что сто двадцать километров для машины— ничто, — отрезал я.

В результате Мохсен договорился за сорок пять. Он почему-то считал свои долгом экономить мои деньги.

Вечером, когда я написал в дневник отчет о минувшем дне, мне удалось-таки справиться с такой внутренней неприятностью, как Горган. Потому что поначалу это была катастрофа, ни по одному пункту не сбывшаяся мечта, от которой не могло спасти ничто, даже обмен СМС-ками с Ольгой. Помню, как пытаясь подладиться под мой бодрый тон, она написала: «Как там море?» На что я безрадостно ответил: «Море ушло».

Ушло время, стронув тяжелые барханы, миллиарды песчинок, подхваченные ветром, пали в воду, рейд обмелел, семена проклюнулись на осохших отмелях, и все кончилось: порт, просмоленные карбасы, могучие, вальяжные мореходы-купцы, пробегающие руками по привезенному товару: ситцам, железу, сундукам, самоварам, зеркалам, бочонкам с водкою и ящикам с вином и лимонадом— но прежде всякого— с рыбной снастью. На острове Ашурадэ заправляли тогда два промышленника: Жуков с Артемьевым. И им каждый год купцы доставляли кульки со снастью, которые продавались туркменским рыбакам за 4 тумана. Было там все необходимое. Как то: «один пуд веревок сороковику (тонких), 35 фунтов веревок толстых (батманнику), 140 штук балберок (поплавков), одну нилу 243 и тысячу удочек. Туркмены ловят рыбу в заливе и вдоль прибрежья, при устье небольших горных речек…» 244 Из прибрежных туркмен промышленники нанимали разъездных, числом до 13 человек ежегодно, обязанность которых состояла в том, чтобы собирать рыбаков, наблюдать за правильностью лова и за доставкою рыбы на суда…Может, в те времена и существовал на острове Ашурадэ знаменитый рыбный ресторан? Морские офицеры в белых перчатках… Кусочки лимона в прозрачном желе заливного …Шампанское…

По счастью, туркменская свадьба, которая гуляла в гостинице, по нашем возвращении недолго кутила. В Иране запрещен алкоголь, так что программа вышла усеченная: поели— попели— поплясали— и разъехались. Я представил, как могло бы разворачиваться гулянье такого масштаба в России. К полуночи народ только набрал бы градус и раньше четырех утра это бы не закончилось. Причем финальные аккорды были бы, наверняка, сыграны смазанно и вразнобой.

Я возблагодарил Аллаха за сухой закон и, в общем, успокоился.

Но тут Мохсен вдруг куда-то исчез. Сказал, что ему надо выйти, и пропал. Я выглянул в коридор— его не было. На всякий случай заперев дверь на ключ, я спустился на первый этаж. Никого. На улице— то же самое. Пошел обратно в номер и вдруг, поднявшись на второй этаж, понял, что я нахожусь в другом месте. Двери были другими. Особенно— я запомнил— ручки на дверях. На нашем этаже таких не было. Неприятный холодок пробежал у меня по спине. Я не хотел ощущать себя в бредовой реальности. Отступал я последовательно и осознанно. Спустился вниз. Убедился, что в гостинице две лестницы на второй этаж и ведут они в разные, по сути, помещения. Мимо поблекших постеров о достопримечательностях Горгана дошел до второй лестницы и поднялся вновь: все правильно! Мохсен уже стоял возле двери.

—Куда ты пропал?— спросил я.

—Ходил молиться.

Оказалось, что в каждой гостинице, на каждой автостанции и железнодорожном вокзале есть места, где в назначенный час можно совершить намаз. Мохсен не молился целый день, и его, видно, здорово приперло.

—Ты можешь молиться в номере, не стесняясь меня.

—А ты молишься?

—Я не молюсь в назначенное время. Если по жизни возникает какая-то ситуация— читаю молитву. Но я их знаю всего две или три…

Мохсен выслушал. Помолчал. Потом произнес:

—Хочешь знать, что говорил по этому поводу Имам Реза?

—Что?

—Молитва— это оружие пророков.

Сказав, что думает, он лег на кровать и мгновенно заснул. Одетым. По-видимому, все еще стеснялся меня.

XIII.ПРАВДА ИСЛАМА

Пятница— и, значит, выходной день. Поэтому на завтрак нам предложили только коробочку брынзы меньше спичечного коробка, такую же упаковочку меда и кусочек старого пожелтевшего масла. Хлеба в гостинице не было. Но, по счастью, хлеб мы предусмотрительно купили вчера. Боюсь, он-то и будет нашей основной пищей на завтрак, обед и ужин.

Страницы: «« ... 1516171819202122 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга Пекки А.Вильякайнена и Марка Мюллера-Эберстайна посвящена проблемам, с которыми сталкиваются р...
Новая книга знатока петербургского городского фольклора Наума Синдаловского не похожа на другие труд...
Граф Уркварт Ройхо, имперский феодал, захватил острова Ваирского архипелага и разбогател. Добытое у ...
Война в Европе закончена, – но на Дальнем Востоке милитаристская Япония не желает капитулировать, пр...
Томас Эдвард Лоуренс (1888–1935) – легендарная фигура времен Первой мировой войны. Лоуренс был англи...
Советы в мире пронизанном искусством манипуляции т. н. массовым сознанием, говоря цитатой из Ильфа и...