Каспийская книга. Приглашение к путешествию Голованов Василий
Когда мы с Глазовым впервые попали в Форт, я узнал в музее, что в Баутино живет последняя семья мангышлакских туркменов. Я не знаю, почему мне так захотелось увидеть этих людей, поговорить с ними… Потому ли, что они были последними? Или потому, что они были туркмены? Туркмены в свое время очень помогли русским в Азии, хотя им и досталось за это. Они казались мне «аристократами степи», о чем говорила архитектура их некрополей, их работа с самоцветами и с серебром, их сказки 175… И все-таки для меня они остались загадкой. Поэтому я решил, что сейчас мы направимся к ним. — А, Баубековы! У них и пообедаем!— по своему истолковала мои слова Куралай.
Мы проехали немного в глубь поселка, в сторону от главной улицы. Дом оказался новый, справный, с широкими воротами и большим пустым двором, где лежала разомлевшая от жары туркменская овчарка-алабай. Никаких белобородых аксакаов, которых я вообразил было себе, никаких следов древности. Хозяйка, пожилая женщина за 70, приветливо встретив нас у входа, с явным любопытством проводила в гостиную. На ней был синий бархатный халат и покрывающий голову зеленый платок с цветами. По-русски говорила она бегло и чисто. Как и большинство домов на востоке, дом ее, лишенный громоздкой мебели, казался совершенно пустым: дверной проем обрамляли красные, в цвет ковров на полу, портьеры. На голых бежевых стенах даже батареи отопления казались деталями интерьера. Мы уселись на ковры вокруг низенького столика и принялись знакомиться. Помимо хозяйки, Куралай, Рената, Ольги и меня в комнату, не прерывая нашего разговора, мягко зашел и сел чуть в сторонке на ковер молодой мужчина— младший сын хозяйки. Ольга достала видеокамеру, но у меня все силы ушли на поддержание разговора: как нарочно, у хозяйки оказалось непростое или, во всяком случае, непривычное на мой слух имя.
—Рахимбиби?
—Рахимбиби, — спокойно повторила хозяйка, заметив, что мне трудно дается правильное произношение. — «Кызы»— это «дочь» по-туркменски. Нургельды-кызы— это, по-русски, отчество, Нургельдиевна.
—Нургерды…?
—Нур-гель-ды, — написал? Теперь пиши: Кы-зы.
Я, наконец, справился с этим заданием. Теперь надо было объяснить, с какой целью мы здесь. Фраза о писательстве, о книге, о путешествии вокруг Каспия почему-то не произвела на Рахимбиби особого впечатления. Хозяйка, которая держалась уверенно и, можно сказать, властно, не была удовлетворена:
—А как же вы пишете?— пристрастно спросила она. — По книгам, или как?
—По книгам, разумеется, тоже, — сказал я, стараясь держаться как можно достойнее. — Но для меня важны собственные впечатления.
—А-а! Вот, значит, как. До вас писали-писали, а теперь вы, — определила мою функцию Рахимбиби. — Не история вас интересует, а самый последок.
—Ну нет, я бы не сказал, — поправился я. На Востоке, если тебе безразлично прошлое, то рассчитывать на серьезное к себе отношение как к писателю трудно. — Просто одних книг недостаточно. Живые люди— вот что меня интересует. Скажем, основателем вашего рода был кто?
—Основоположником нашего рода был пра-прадед, святой человек, Молла-Нефес.
—Он какого племени?
—Абдал.
—О!— воскликнул я, вовремя припомнив одну поговорку. — В свое время старики говорили: «Когда есть абдал, разве другие могут быть ханом?» Он был мулла, Молла-Нефес?
—Он ахунд был, ахунд 176. Вот его эсаяк…
На стенке, вместе со старинным Кораном, висящим на гвоздике в прозрачной пластиковой сумке, была еще подвешена коробка с набором детских револьверов, сделанных «под старину», очевидно китайского производства, и черный, длинный, тонкий посох— эсаяк. Он-то и оказался подлинным. Почти два века этому посоху!
—Это для любого дела орудие в степи. И копье, и воду добывать.
—Он что, пешком ходил в Хиву?
—А как туда доберешься? Ходил пешком…
—А Ходжа Нефес… Случаем, не из ваших был?
—Наш, конечно…
—Он ведь предложил царю Петру завоевать Хиву…
—Вот его фотография, — торжественно произнесла Рахимбиби, извлекая откуда-то журнальную репродукцию картины свидания Ходжи Нефеса с царем Петром… — Конечно, наш предок, Ходжа Нефес…
—Он потом в отряде Бековича был…
—Да, — оживилась Рахимбиби, наконец удовлетворенная возможностью поговорить со сведущим человеком. — Он был переводчиком в отряде князя Бековича-Черкасского.
Она явно предпочитала называть исторических персонажей полными титулами.
—Предупреждали же его, — имея в виду Бековича, произнесла Куралай, — что Хивинский хан так просто его не отпустит…
—Это Аюка-хан, калмыки подговорили, — убежденно сказала Рахимбиби, словно помнила это со времен своей молодости.
Я понял, что в степи жива еще своя, некнижная память.
—Если пойдете на мыс, — там еще один наш предок похоронен. Святой Ходжа Мешан. Это пра-пра-прадед был. Убил его Сиунгора-батыр (я чуть не подскочил на месте), убил и обокрал…
Куралай заговорила по-казахски. Некоторое время Рахимбиби обменивалась с нею какими-то фразами, причем я в какой-то момент отчетливо понял, о чем идет речь: Куралай говорила, что Сиунгора не убивал Ходжу Мешана, может быть, только ограбил. А Рахимбиби не соглашалась: убил, говорит. Убил и обокрал.
Так вот, значит, какие подвиги совершал тут Сиунгора, чья убранная в запасники музея кольчуга когда-то призвана была подтвердить давнюю дружбу казахского народа с русским…
—Междоусобица была между туркменами и казахами, — увидев, что я слежу за разговором, пояснила Куралай.
—Ну это-то я понял, — усмехнулся я и вновь обратился к Рахимбиби. — А Ходжа Нефес, Ходжа Мешан— они, часом, не родственники?
—Ну да, — с достоинством произнесла Рахимбиби. — Они— рода ходжа. У нас в семье абдалы с ходжой породнились.
—Редкое сочетание, — оборонил я.
Рахимбиби оценила это замечание. И через полчаса я знал все об ее отце, дедах и всей ее нынешней семье: у нее четверо сыновей и шестеро внуков, младший сын Нурмурад живет с нею, привез жену из Ашхабада, у них двое детей. Работает Нурмурад в компании «Дженерал электрик» по газокомпрессорным установкам. Старший сын Ходжамурад живет в Актау, у него тоже двое детей и своя турфирма…
Было ясно, что Рахимбиби расположилась к нам.
—Хотите посмотреть драгоценности?— вдруг спросила она. Все, разумеется, захотели. Почему-то среди кочевников Средней Азии туркмены отличались тем, что умели ткать очень хорошие ковры, строили купольные мавзолеи (сами продолжая жить в кибитках) и выделывали очень выразительные, массивные украшения из серебра. Понятия не имею, как в Степи можно было делать такое, но даже если это делали немногочисленные оседлые общины туркменских ремесленников где-нибудь в Горгане или в Хиве, у всех туркмен есть фамильное серебро. Определенно, туркмены знали в нем толк: чувствовали красоту серебра, умели ее использовать, создавая крупные, но четкие формы, украшенные ошлифованными круглыми бляхами светло-коричневой, похожей на панцирь черепахи, яшмы.
Куралай, поддавшись ворожбе металла, протянула руку и примерила браслет. Руки у нее были изящные, тонкие, браслет сел на руку только де-то около локтя, но все равно это было очень красиво.
—А это манлай называется, — сказала Рахимбиби, закрывая свой лоб сплошным каскадом вытянутых серебряных подвесок.
Куралай принадела манлай, вплела в волосы накосные украшения— сасвар, повесила на плечи куппа— два колокольчика с серебряными подвесками…
—Вот это серебро, — с гордостью произнесла Рахимбиби. — Чистое коренное серебро…
Как странно: туркмены и казахи— братья по крови, тюрки. И тем не менее, никакой степной архитектуры казахи (по крайней мере, казахи Мангышлака) не знали, только рисовали на стенах туркменских мавзолеев вооруженных луками всадников да коней с налитыми яйцами; а туркмены знали свойства камня, глазури, кирпича, умели свести свод… Казахи боялись моря— туркмены чувствовали себя в нем совершенно свободно. И серебро: одни, как говорится, «знают толк» в серебре, другие— абсолютные профаны. По Куралай и Рахимбиби это очень видно.
Сейчас во всем Казахстане очень большой интерес к своей национальной идентичности. Казахов интересует— кто они? Есть несколько больших родов, несхожих меж собою. Огромное количество народу делает ДНК-экспертизу, анализирует свои гены. Получаются очень интересные результаты: больше всего, разумеется, генов монгольских и тюркских. Перекочевавшие в Среднюю Азию монгольские батыры набирали целые гаремы из тюрчанок и так становились родоначальниками племен, многие из которых имеют монгольские названия. При этом уже дети завоевателей говорили на «материнском» (тюркском) языке. Недаром родной язык у казахов называется «ана тiлi»— материнский язык. Но любители покопаться в генном материале отыскивают связи и с Русью, и с Персией, чуть ли не с Тибетом. «У меня сейчас на руках подробный анализ аутосом трех казахов, — пишет один интернет-автор на эту тему. — Я вижу по своим данным, что хоть мы вобрали в себя монголов и иранцев, все казахи имеют единый корень. Если сравнивать казахов глобально, то генетически ближе всего к нам уйгуры, хазарейцы, кыргызы. Остальные тюрки, в том числе и ногайцы, чуть дальше. Ну, а тюркский корень наш в Южной Сибири— Алтае».
Поразительно, что в том же вопросе туркмен не станет интересоваться хромосомами: он тщательно выверит все по традиции. Традицией же следует считать генеалогию туркмен— предание изначально устное, но затем зафиксированное в нескольких сравнительно поздних источниках, как, например в «Родословной туркмен» хивинского хана Абу-л-Гази, написанной между 1650 и 1660 годами. Она абсолютно мифологична и в то же время— наиболее востребована. Это— гид в туркменском мире. Благодаря этому гиду, если ты туркмен, то назвав свое имя, род и племя, ты сообщаешь собеседнику полную, исчерпывающую информацию о себе. Весь туркменский мир сложен огромными, подобными органическим, молекулами племен и родов. Назвав племя— ты называешь молекулу. Назвав род— называешь отрезок, который занимает в ней род, назвав имя— свое место в этом отрезке. Только чужестранец может не понимать этого.
По традиции все туркмены происходят от легендарного Огуз-хана, который является прародителем той ветви тюрок, к которой принадлежат туркмены, азербайджанцы, турки и уйгуры 177. Огуз-хан— внук Татар-хана и Могол-хана (в его лице «тюркская» и «монгольская» составляющая крови изначально примирены) 178, а также, если верить Абу-л-Гази, очень дальний потомок Яфета, сына Ноя. В древней уйгурской рукописи «Огуз-Наме» Огуз-хану приписываются космогонические свойства: он— прародитель солнца, луны, звезд, неба, гор и моря. У Абу-л-Гази он просто невероятно религиозен. Но и авторы древнего эпоса, и Абу-л-Гази, как историк, соглашаются в том, что Огуз-хан был выдающимся полководцем. Перед ним склонялись все народы, которые когда-либо побеждало тюркское оружие. То ли одновременно с Чингиз-ханом, то ли лет за пятьсот-шестьсот до него он завоевывает Хорезм, Туран и Персию, захватывает Бухару, Самарканд и Ташкент. Походы эти описаны с некоторыми характерными подробностями, но бесполезно искать им прямые аналоги в истории: скорее, речь идет о мифе, в который была облечена коллективная память народа о событиях тысячелетней или даже полуторатысячелетней давности. И если Абу-л-Гази сообщает читателю подробности мифических битв, то только потому, что и сам верит в безусловную реальность мифа. На обочине этой реальности остаются народы, не имеющие кровного родства с Огуз-ханом, но так или иначе причастные к его демиургической деятельности. Так внутри дуплистого дерева во время грозы наложница одного из батыров хана родила мальчика, который стал родоначальником кыпчаков. (Кыпчак, чыпчак— по-тюркски «дуплистое гнилое дерево»). Сами туркмены зачинаются где-то в пространстве между реальной и мифической историей: Огуз-хан двигает свои войска в Сирию и Египет, завоевывает Афганистан и Кашмир. Когда Кашмир сдается, Огуз-хан, покорив все страны и народы, возвращается к себе на родину, в Моголистан, в свой юрт, чтобы устроить великий Той (пир), на котором и завершает творение мира, разделив его между тремя старшими и тремя младшими сыновьями и двадцатью четырьмя внуками. На этом пиру каждый род получал свое имя, место в боевом порядке, свою тамгу и узаконенный кусок конины на общем пиру. Например «Игдыр»— это внук Огуз-хана, и все его потомки, чье имя означает «прекрасный» и «великий». Тамга рода— омгон-сокол; доля мяса— ляжка. Чоудоры, Иомуды, Ерсары, Эссен-Или и Сакар и большинство еще неназванных туркменских племен так же естественно возводят свое происхождение к Огуз-хану и его потомкам. Но ни абдалов, ни ходжа нет между ними! Это пришлые, чужие племена, которые тем не менее получили в туркменском мире очень высокий статус. Одни— как обладающие правом на власть, «прирожденные цари», другие— как вожди духовные, обладающие чуть ли не врожденной святостью. Представьте только, в какое перекрестье «голубых кровей» нам случилось попасть!
Абдалы— одна из древнейших макромолекул туркменского мира— происходит от племени хе-бдал, которое упоминается в древних тибетских рукописях, а у европейских этнографов получило название «эфталиты». Изначально это ираноязычный народ индоевропейского типа, живший оседло в плодородной долине Эфталь в северо-восточном Афганистане. Им удалось собрать множество племен и образовать государство, главенствующее во внутренней Азии и некоторой части Индии. В Азии противостоял им Тюркский каганат. К VI веку все равнины Азии были уже завоеваны тюрками. В 567 году они добрались и до эфталитов, разгромили их государство и получили свободный проход к низовьям Аму-Дарьи. При этом одна часть эфталитских племен ушла в Афганистан и вошла в состав ираноязычных афганских племен, а другая, приняв тюркскую кровь— в туркменский народ. Племена с названием «абдал» есть и в Туркмении, и в Афганистане, и в Казахстане, и даже в Киргизии!
Ходжа— пришельцы в тюркский мир из Аравии: их считают ейидами, потомками Фатимы, которые на заре мусульманской истории отправились проповедовать новую веру. Они прошли Персию и Хорасан, потом Туран, обретая языки— персидский, чогатайский, туркменский… Они не потеряли веры, но неизбежно растворялись в крови, в мощной кровеносной системе среднеазиатского пространства. На Мангышлаке ходжа имели право не участвовать в военных походах туркмен и Хивы, только оплачивали эту привилегию повышенным налогом. Ходжа везде выполняли роль пассионариев, религиозных учителей.
Разумеется, узы крови очень ограничивают человека. Но зато до поры до времени они крепко держат его, не дают упасть. Нужно захотеть пройти долгий путь европейской цивилизации, чтобы избавиться от уз крови. Но в действительности для туркмена такое избавление непредставимо. Туркмен сознательно выбирает мир, ограниченный кровными узами. Этот мир не так уж мал, но туркмен знает о своих собратьях во всех странах. И ему хватает этого: это все свои, на них, по крайней мере, можно положиться. Чувство локтя в этом мире— не так-то просто сегодня найти его! А для туркмена это не проблема. Надо лишь отыскать сородича. Что еще? Степь, белый звездопад, скачка, «козлодранье»— древняя игра ловли и раздирания на куски живого козла— нынешняя замена азартному набегу на владения соседей… Добрый дом, красивый ковер, верная и нежная красавица-жена, здоровые дети, быстрый конь— хороший автомобиль. Твердое понятие— что нужно, а что необязательно человеку. Вот на чем стоит удивительное туркменское достоинство.
Через некоторое время на столе возник обед: пельменевый суп и уместный по погоде зеленый чай. Блюда приносила очень миловидная скромная молодая туркменка, Джаннат 179— жена Нурмурада, за которой он специально ездил в Туркмению, в Ашхабад. Во все время обеда она не проронила ни слова, только улыбалась.
Рахимбиби тем временем не спеша рассказывала про деда:
—Мой дед, Бериджан, возле Махачкалы утонул на пароходе… Он хлопок торговал, в Туркмению ездил… У него таких вот ковров (показывает на свои)— восемьдесят было.
—А ковры— это важно? Это признак богатства?— спросил я.
—Богатства… — прочувствованно, с придыханием произнесла Рахимбиби. — Ковер— это ручная работа, кто ткет, как будто университет закончил, даже намного выше. Сколько ниток есть, сколько узоров, как их ткать… Ковер— не шутка дело! Ковер, собака алабай, лошадь аргамак— вот все туркменское богатство!
Она не сказала «нефть». Она не сказала «газ». Она сказала только о том, что было всегда. И трех богатств: ковра, коня и собаки— хватило, чтобы народу всегда было что продать, чтоб обменять на хлеб. То были честные мены.
—Говорят, туркменские овчарки со времен Римской империи известны?— неудачно попыталась поддержать разговор о собаках Куралай.
Рахимбиби возмущенно фыркнула:
—Римской империи не было здесь! Алабай— это умная собака, не трогает человека, не кусает, если она почувствует в человеке что-то плохое— вот тогда она двигается. А если в человеке плохого ничего нет— она не трогает. Как мужчина, одним словом. Мужской характер у нее.
—Но ведь какая зверюга, — не выдержал я, — его не остановишь.
—Почему? Зло не употребляй. Если поласкаешь— он понимает. Но если ты ее чуть заденешь— она уж свое возьмет…
—Это точно…
Расстались мы с неподдельным чувством удовлетворения: само общение было удачным, не пустым, и люди хорошие… Больше всего они были рады, что туркменская история на Мангышлаке не забыта. И на знание этой истории отвечали благодарностью…
XII. В СТЕПИ
За всеми этими разговорами вымотались мы порядочно, и когда из Форта нас снова вынесло наконец в степь, меня и Ольгу просто вырубило. Где-то на час. А когда через час я пришел в себя, было ясно уже, что мы заблудились. Все степные дороги когда-нибудь да раздваиваются. Указателей в степи, естественно, нет. Выбрав на развилке направление наугад, минут через пятнадцать доезжаешь до следующей, и так— до бесконечности, покуда не начинает казаться, что по этим дорогам в принципе никуда доехать нельзя, что они— просто ловушка удвоения… Потом— линии степного рельефа… До того как я задремал, они сопровождали нас, тянулись параллельно нашему движению. А после того как очнулся, они только мешали двигаться, накатывали одна за другой, как волны— поперек. Вокруг было по-прежнему пусто. Дорога, задравшаяся несколько вверх, давно превратилась в глубоченные колеи, и Ренат с трудом продирался по ним на своем Сruiser, e, пока не стал цеплять защитой горб между колеями.
—Стоп, — сказал он. — Это дорога, пробитая КамАЗами. Мы не проедем…
Все вчетвером мы высыпали из кабины. Куда ехать, никто не знал. Куралай ни разу не возила экскурсии в провал, а у Рената не было навигатора, чтобы определить, где мы находимся. Карта была только у меня, но слишком крупного масштаба, чтобы всерьез помочь нам. Тем не менее я извлек ее из рюкзака.
—Когда мы были в Сауре, ветер был с моря. И в Баутино с моря, я заметил. Значит— с запада. Солнце было на юге, когда я снимал… Сейчас оно сдвинулось на юго-запад, но в целом… Мы едем не на север, а на восток… — резюмировал я.
На Куралай жалко было смотреть. Ей давно казалось, что мы потерялись, и она предложила ехать на юг, до пересечения с главной дорогой: там она все знала…
Возможно, разговоры вокруг провала Жыгылган произвели на меня слишком сильное впечатление 180, и мне казалось, что он не может быть далеко.
—Доедем до следующего горизонта, — сказал я, разглядывая окрестности через объектив фотоаппарата, как в бинокль. — И если не увидим моря— все, возвращаемся на юг.
Внезапно в объективе промелькнуло что-то. Так, так, так… Какие-то строения… Непослушным, дрожащим, выпученным глазом объектива я попытался остановить картинку: крошечные белые домики. Два. Рядом— никого, будто никто не живет.
Мы все-таки решили подъехать к домикам, в надежде, что найдется хоть один человек, у которого можно будет спросить… Но никого не оказалось. И внутри было пусто: ни кровати, ни стула, ничего. Голый земляной пол. Невесомые, потерявшие плотность дерева, вымороженные, иссушенные солнцем двери из поседевших досок были приперты камушками, чтобы не болтались на ветру.
Похоже, провала нам не видать.
От стойбища действительно открылся новый горизонт, и стала видна долина за гребнем, на котором стояли домишки. Но моря н всем обозримом пространстве так и не было.
Я забрался на крышу домика и огляделся еще раз. Это ничего не прибавило. Разве что, ища опору для ноги, я наткнулся на самодельное сито для просеивания песка, которое заставило бы почтительно замолчать любой музей современного искусства. То был сложенный в виде противня кусок ржавого железа, размером, наверно, полметра на метр, к которому каким-то невероятным образом были приделаны четыре деревянные ручки: чтобы четыре руки могли держать эту штуковину и трясти. А чтобы просеивался только мелкий песок, в железном дне противня гвоздем были пробиты дырки. Восемьсот пятьдесят с чем-то дыр. По пятнадцать в каждом ряду. Все вместе: и это сито, и сырцовые, местами уже оплывающие кирпичи, из которых эти домишки были выстроены, и невесомые, иссушенные ветрами двери— было свидетельством жизни, в которой люди лишены всего, к чему мы, даже довольствуясь самым малым, уже привыкли, как к текущей в кранах воде. Никакой воды тут не было. И сито— это был не арт-объект, не агрессивный экспрессионизм, а нормальный рабочий инструмент, оставленный тут, видимо, до лета. Мы явно заехали в покинутое летнее стойбище.
Снова степь. Развилка. Теперь мы знали, где север, но ни одна из дорог не была строго ориентирована по сторонам света. Поэтому мы двигались галсами. Минут через сорок мы въехали в какой-то сюр: сначала увидели стоящий на брюхе старый автобус без колес. Фары были разбиты, окна выбиты, из них пучками торчало сено. К автобусу, как к коновязи, были привязаны две гнедые лошади. Вытягивают сено из окна, жуют.
Потом вдруг— клац!— и леденящий душу вой хищного зверя, раздосадованного своим промахом, пронесся мимо. Вот это псина! Желтые глаза, полные ненависти. Эта тварь чуть не отщелкнула мне руку. Да их тут две прыгают вокруг! Ощущение такое, что если открыть окно, одна из них запрыгнет внутрь машины и порвет нас всех.
—Хозяин! Хозяин!!— пытаясь перекричать лай этих монстров, приоткрыв свое окошко, заорал Ренат.
Из домика— там был, значит, домик, как раз нормальный, из кирпича, крытый шифером— выскочили два парня лет по семнадцать и побежали на нас, спотыкаясь, будто слепые. Оба были укурены вусмерть. Держались они на ногах еле-еле и ничего объяснить не могли. Только вот собаки при них притихли.
—Где хозяин-то?— повторил свой вопрос Ренат.
—В бане, — глухо сказал один из парней и, покосившись в нашу сторону, вдруг бросился обратно к дому. Другой побежал за ним, опасно кренясь, как будто бежал он в каком-то замедленном кино и против ветра. Не знаю, за кого они нас приняли.
—Каракалпаки, — убежденно сказала Куралай.
В это время откуда-то (как оказалось, из землянки, сверху заваленной ветками) появился человек. «Русский человек после парной»— это можно было не объяснять, капельки пота и выражение счастья были у него на лице…
Мы сказали ему «с легким паром», спросили насчет провала.
Он, толком и не взглянув на нас, без интереса показал куда-то на север и пошел в дом, к своим обкурившимся каракалпакам. Что-то внутри хотело остановить его, сказать: куда ты, брат? Там никого нет, кроме мальчишек-каракалпаков. Постой с нами еще минутку, поговори. А с другой стороны— минуткой больше он с нами постоит, минуткой меньше— не все ли равно? Мы— это просто миг. А обкуренные каракалпаки— это надолго. Это его жизнь, его ближние, его собратья по человеческой доле. С ними ему есть, спать, гуртовать баранов, стричь их и резать, принимать в подарок водку от хозяина этих стад и, выпив огненной воды, радоваться минутной легкости бытия…
Не успел он закрыть за собой дверь домика, как псы, лежащие у порога, с утробным воем бросились на нас, как вурдалаки. Не дожидаясь, пока они вцепятся зубами в шины, Ренат нажал на газ…
Мы решили ехать на юг, к трассе. Что-то произошло. Провал Жыгылган явно не хотел, чтобы мы его обнаружили. Да и я-то, не знаю— хотел бы? Он был такой огромный, что весь остаток нынешнего дня, да и весь день завтрашний, мы бы убили в его каменных лабиринтах в поисках озера, следа саблезубого тигра или трехпалой лошади. Что-то противилось тому, чтобы мы тратили время на такие «достопримечательности». Что-то явно толкало нас на другой, не столь нахоженный путь.
Вскоре мы вновь увидели вдали очертания каких-то сооружений.
—Ага!— вскричала Куралай. — Это Уштам! Ну, теперь хоть ясно, где мы!
Некрополь Уштам оказался весьма необычным местом. За невысокой оградой от скота стояли три купольных мавзолея XIV века. Когда видишь такое в степи первый раз, это невольно производит впечатление: туркменские мавзолеи, до сих пор сохраняющие классическую правильность форм, сложены из массивных желтоватых блоков известняка. Их размеры— высота метров шесть— по сравнению с размерами жилья кочевников очень внушительны. Мы, не сговариваясь, вылезли из машины, с удовольствием разминая ноги. Было чувство, что мы снова попали на свой путь, в свой коридор в пространстве. Оно возникало из ощущения, что нам не нужно больше торопиться.
Куралай объяснила, что один мавзолей— это родовой склеп, другой— медресе, а третий— мечеть с узким ходом внутри стены, по которому мулла поднимался на крышу и сзывал своих учеников и прихожан. Я подумал, что когда-то поблизости должны были разбивать свои шатры кочевники, чтобы голос муллы был услышан и на урок пришло нужное количество мальчишек. Туркмены не знали особенно дальних перекочевок. В некотором смысле они вели уже не кочевой, а полукочевой образ жизни, и некрополи, подобные Уштаму, выполняли роль центров, вокруг которых собиралась кочевая цивилизация. Возможно, именно из таких сгущений и вызревали в других местах зародыши городов…
Повсюду было много разбросанных камней и забытых надгробий, заросших серо-голубым лишайником. Меж ними, спрятавшись от ветра, пристроились невысокие, по колено, кустики караганника— листья только-только еще показались, а вот цветы— желтые, похожие на цветки акации, с брусничной краснотой у основания воронковидного соцветия — уже горели вовсю.
Когда казахи пришли на Мангышлак, они по-своему «пометили» место, выцарапывая на стенах туркменских мавзолеев свои знаки и рисунки. Я дошел до фамильного склепа. Набор изображений был, в общем, типичный: кони, всадники с луками 181, символы мужского и женского, солярный знак в виде креста, наконечник стрелы (родовой знак казаховадаев), многократно обведенная ладонь левой руки (оберегающий знак) и, если приглядеться, несколько едва прочерченных изображений правой. Девять лет назад, в некрополе Ханга-Баба 182, я видел на стене мавзолея подробно выцарапанное изображение большого морского корабля в разрезе
Когда я вернулся к соседнему мавзолею— «медресе»— и заглянул внутрь, там явно совершался какой-то обряд, которым руководила Куралай. В центре помещения, свод которого давно обрушился, было несколько могильных плит, меж них был вбит высокий прямой шест— символ тюркского «мирового древа». Внизу было что-то вроде алтаря: во всяком случае, и земля пола, и уголки могильных плит были залиты жиром самодельных свечей, в котором застыли обгорелые фитили. Смысл обряда был в том, чтобы три раза по часовой стрелке обойти вокруг могил, сохраняя внутреннее молчание. После этого нужно было взяться за шест, поднять глаза к небу и загадать желание. Куралай верила, что желания, загаданные на Уштаме, сбываются. Ренат, Куралай и Ольга уже завершили свой путь. Вот Ольга подошла к шесту. Обхватила его руками. Взглянула вверх…
Какое желание она загадала? Я бы дорого дал, чтоб узнать. Мне кажется, мы здесь уже тысячу лет, но мы не то что поговорить, мы едва-едва успели пару раз словом перемолвиться за этот день…
А какое желание загадал бы я сам? Как всегда, единственное, чего я по-настоящему хочу в таких случаях— чтобы место «открылось». Но теперь я не один. И больше всего мечтаю о том, чтоб это место открылось для нас обоих, чтобы Ольга запомнила его на всю жизнь— как мое признание в любви…
Когда все вышли из мавзолея, Куралай улыбнулась:
—Вот такой у нас, казахов, ислам…
—Любите вы чудеса, — улыбнулся я.
—А как же? Когда я однажды из кузова машины выпала, я сразу почувствовала, что не разобьюсь, потому что упала в облако… Мягкое такое… И оно меня осторожно, аккуратно на землю и положило: ни одного синяка, ни одной царапины. Это— чудо или нет?
—Чудо, конечно.
—Значит, чудеса случаются?
—Конечно, случаются.
—Значит, у нас правильный ислам.
—Конечно, правильный… Я уже несколько исламов видел, и каждый— правильный. Только вот в городе… Две девчонки, с ног до головы— в черном. Раньше такого не было…
—А-а, это секта… — сказала Куралай. — Вах… Вахха… Законники, короче. Мы, казахи, природные суфии…
Четко она определила. Казахи очень пластичны, динамичны и в жизни, и в мышлении. Такой логический сушняк, как ваххабизм, должен им быть непереносимо скучен. Есть размерности ислама гораздо более просторные и… волшебные!
XIII.МАРШ ВСЕХ СВЯТЫХ
Постепенно мы забирались все дальше и дальше на северо-восток и незаметно въехали в страну каньонов. Здесь покрывающий полуостров известковый панцирь начинает расползаться кривыми разломами, пробитыми, возможно, чередующимися подъемами и отступлениями моря, или иначе как-то связанными с кропотливым колдовством воды. Первым на нашем пути, и вообще первым, который Ольга видела в своей жизни, был каньон Султан-Эпе. Мы прошлись по краю. Ощущение было немного голливудское, преувеличенное и фантастическое. Внизу не было ни человека, ни автомобиля, который помог бы определить масштаб этих исполинских трещин; только тело боялось края, инстинктивно зная, что внизу— смерть. Глядя на противоположную стену каньона, хорошо различаешь серый «плащ» сцементировавшихся сверху пород, закрывающий более мягкие толщи под ним, напластованные, будто страницы книги или книг… Меня не оставляло ощущение, что я оказался в какой-то исполинской библиотеке: вот здесь страницы уложены ровно, срез четкий, белый. А здесь время сделало свое дело, страницы потемнели, приобрели цвет топленого молока, сильно потрепались и начали крошиться, образуя внизу завал камней, сверху кажущийся искрошившейся, иссохшей бумагой. Среди меловых гор есть колоссальные собрания томов, занимающие километры и многие залы книгохранилищ. А есть почти совсем съеденные эрозией останки сочинений, которые, вероятно, и прочесть-то уже невозможно: отдельные строчки, буквы, рассыпанные на полу Библиотеки Вечности. В свое время Хайдеггер взял на себя смелость по одному (и не полностью сохранившемуся) изречению Анаксимандра, древнейшего из греческих философов, реконструировать основные понятия и антитезы западной философской мысли, если уподобить размышление над этим отрывком «стихослаганию истины бытия в исторически-былом собеседовании мыслящих». Это исторически-былое собеседование мыслящих здесь, на Мангышлаке, оставило несколько прекрасных текстов, в разные годы XIX столетия написанных геологами-первопроходцами. Страницы их путевых дневников напоминают диковинные палитры или восторженные картины, в которые вкраплены обломки буквиц меловой и триасовой эры, или, точнее, обломки раковин, кокколитов или корненожек, встречающихся в толщах, называемых белой свитой, под которой покоятся пласты еще более древние и дремучие— серые глинистые пески, пески мелкозернистые желтовато-зеленоватые, глины малиновокрасные и зеленые, зеленовато-серые и фиолетовые, сарматские известняки, то плотные, то оолитовые, то сплошь состоящие из ядер Macra podolica Eichw. и Cardium protractum Eichw., или синесерые мергели, тонкослоистые, иногда совсем листоватые…
Но хватит о библиотеке камня. В конце концов в каньон нас привело имя Султана-Эпе: это не топоним. Султан-Эпе, давший имя местности — это суфий, который пришел из города Багиргана, с Аральского моря, и жил здесь лет триста назад. Увы! Эти сведения ни для кого, кроме жителей Мангышлака, ничего не значат. А следовательно, нам опять потребуется короткое историческое отступление. Просто невероятно, какие толщи минувшего могут нарасти в столь отдаленном и в общем-то, пустынном краю, как Мангышлак. Иногда в это совершенно невозможно поверить, но даже этот «край земли» был ареной исторических потрясений и духовных революций!
На Мангышлаке приоритеты мусульманской веры выстраиваются довольно своеобразно. «Главным» в исламе считается пророк Мухаммад (что неудивительно). Но сразу вслед за ним следует ученик его ученика Ходжа Ахмед Яссауи, роскошный мавзолей которого был выстроен Тимуром Тамерланом в городе Туркестане. А поскольку от Туркестана до Мангышлака около полутора тысяч километров, здесь поклоняются не самом Ходже Ахмеду Яссауи, а его посланцам и ученикам, среди которых первое место занимает Бекет Ата 183. А Султан-Эпе, Шопан-Ата, Караман-Ата, Шекпак-Ата и другие считаются главными подвижниками мусульманской веры. Места, с ними связанные, до сих пор являются объектами поклонения. Если имя Бекет-Ата или Ходжа Ахмеда Яссауи ни о чем вам не говорит, это значит только, что вы не с Мангышлака и вообще не из Средней Азии. Помню, как после первой поездки я тщетно разыскивал в библиотеке хоть какие-нибудь сведения о Ходже Ахмеде Яссауи, получившем благословение от одного из учеников Пророка. И нигде не находил ни строчки. Ни в большом словаре Larousse, ни в «Британнике», ни в энциклопедии «Ислам на территории бывшего СССР», ни в работах Мирчи Элиаде по истории религий. Нигде Ходжа Ахмед даже не упоминался! А ведь на Мангышлаке он почитается не меньше, чем преемники Пророка: первый имам Али в шиитских странах или праведный халиф Абу Бекр— у суннитов.
В чем тут дело? Чтобы рассказать об этом, потребуется предание, потому что Клио здесь не помощница— фактически не известно ничего, из повествования вываливаются целые века. А согласно преданию дело было так: незадолго до своей кончины, но еще в полной мере ощущая сладость земного бытия, Пророк со своими сподвижниками ел хурму. Спелые плоды лежали в серебряном блюде, но один все норовил скатиться и выпрыгнуть из блюда, сколько его не водворяли на место. Внезапно Мухаммад услышал откровение: «Эта хурма предназначена для мусульманина Ахмеда, который родится через 400 лет». Пророк спросил у окружавших его, кто возьмется передать хурму тому, кому она предназначена. Никто не вызвался. Пророк повторил свой вопрос. И тогда один из его сподвижников, Арыстан-Баб, сказал: «Если вы у Аллаха выпросите 400 лет жизни, то я передам хурму». Пророк ответил: «Ты проживешь сказанное мною число лет».
—Как же я узнаю того Ахмеда, которому ее следует поднести?— спросил Арыстан Баб.
—Когда народ в Туркестане станет собираться в мечеть, то он войдет в нее первым, а выйдет последним, — сказал пророк.
Когда Арыстан-Баб, прожив еще триста семьдесят три года, отыскал наконец в великом Хорезме, в городе Туркестане, того, кому предназначалась хурма, от нее осталась только косточка. Ходжа Ахмед Яссауи, приняв от Арыстан-Баба благословение пророка, съел косточку и с того самого дня ничего не ел. Хотя после смерти Арыстан-Баба он прожил еще долго и кончил свои дни только в 1166 году: сперва он отправился в Бухару, где обучался у суфийского мастера Абу Юсуфа Хамадани 184, а потом основал собственное суфийское братство, «Яссавийя», духовным хлебом которого стали «Хикметы»— собственные стихи Ходжи Ахмеда, положенные в основу зикра— текста совместной молитвы братьев во время суфийских радений. Одни говорят, что у Ходжи Ахмеда было 14 тысяч мюридов, другие— что только три тысячи триста шестьдесят. Как бы то ни было, однажды наставник на глазах у них изо всех сил швырнул свой эсаяк далеко-далеко в степь и велел своим ученикам отправляться на поиски посоха и не возвращаться без него. С тех пор минули века. Пришли монголы, и великий Хорезм пал, став уделом Джучи. Потом наследников Джучи подмял под себя Тимур, потом и он умер. В это время— в XV, XVI, XVII веках— на Мангышлаке стали появляться странные люди, аскеты, проповедники. Это были пра-пра-пра-правнуки тех, кого Ходжа Ахмет Яссауи отправил в Степь с благовестом истинной веры. Эти-то проповедники и нашли эсаяк Ходжи Ахмеда Яссауи возле старой хивинской дороги, где за прошедшие годы он пустил корни и превратился в могучее дерево…
Так гласит предание.
Еще предание гласит, что Мангышлак— это край, где жило 363 праведника. И хотя находки ученых говорят, если я не ошибаюсь, только о 36, предание пропускает это мимо ушей. Никакие доводы недействительны против этого: неважно, что «нашли» ученые и что «доказали». 363— и точка. Этим край как бы духовно приподнимает себя.
Видит сам себя духовно значимым.
Султан-Эпе был как раз одним из этих праведников: он поселился в пещере на спуске в каньон. О чудесах, которые он совершил, до сих пор ходят легенды, но больше всего он прославился как покровитель пиратов и рыбаков, всех путешествующих и страждущих, как наш Николай-угодник 185. Поэтому поток паломников к его могиле не иссякает.
Девять лет назад место здесь было еще нетронутое. Ближе к краю каньона был колодец— дыра, в глубине которой блестела вода. Помню, нам с Глазовым захотелось заночевать здесь. Дождаться, когда Айнди уедет, стихнет шум мотора его автомобиля, в тишине достать воды ведром, лежащим возле домика для паломников, отпить свежий глоток, заварить чай, сесть на пороге и, смакуя чай, смотреть на гаснущее над каньоном синее небо… Могила Султан-Эпе представляла собой две невысокие каменные ограды, сделанные одна в другой: внутренняя была завалена камнями, которые удерживали вертикально пять поседевших деревянных шестов, которые я принял тогда за аллегорию мачт корабля. Разросшийся куст терновника мешал навязывать на шесты обетные лоскутки материи, но несмотря на колючки, все «мачты» на высоту человеческого роста были сплошь в этих лоскутах, как забинтованные. Чтобы повязать свой лоскут, надо было «поклониться»: встав на четвереньки, вползти на коленях в низкое отверстие, оставленное для этой цели во внешней ограде…
Но тогда мы уехали, так и не насладившись тишиной ночной степи. А теперь я не мог решить, имеет ли смысл проделывать очередную работу над ошибками. В смысле, оставаться здесь на ночлег. Я заглянул в домик паломников: керосиновая лампа с жестяным отражателем, пара синих шерстяных одеял… Прикинул, сколько блох может быть в этих одеялах. Блохи живут на песчанках— маленьких пустынных грызунах— которые нечувствительны к Pasteurella pestis и являются своего рода хранителями чумы.
В это время раздался голос Куралай. Она звала нас с Ольгой.
Мы стали спускаться к каньону, и тут только я заметил, что ниже края плато, где раньше за густыми деревьями можно было разглядеть какие-то развалины, теперь очищена и выровнена площадка, на которой стоит невысокое здание из розового ракушечника, без окон и без дверей, но с плоскими башенками, похожими на смотровые башни танка с узкими амбразурами.
Это был восстановленный «монастырь» для братьевсуфиев, который вырубил в склоне каньона ногайский мальчик Хейрулла: Султан-Эпе привиделся тому во сне и повелел сделать это.
—Как же я сделаю это, Султан-Эпе, ведь камни такие тяжелые?— вопросил Хейрулла во сне своего учителя, к тому времени давно погибшего 186.
—Если тебе станет тяжело, скажи только: Султан-Эпе, помоги!— и все получится…
Мы прошли до входа в подземелье.
—Сейчас мы спустимся вниз, — сказала Куралай. — Это
необычный монастырь. Там в конце есть ханака, келья для отшельника. Внутри ее совершенно темно. Внизу увидите. Ну что— готовы?
—Готовы, — сказали мы.
—С чистыми помыслами, с чистыми пожеланиями… — проговорила за всех нас Куралай. — Сначала заходят мужчины, потом женщины.
Я разулся. Босые ноги почувствовали чуть отсыревший, покрытый мелкими крошками камня ковер. При свете вспышки фотоаппарата удалось разглядеть, что ковер этот зеленый. Также внутри было несколько круглых белых колонн, которые поддерживали «потолок», единую громадную желтоватую каменную плиту. Видимо, мальчик Хейрулла нашел в каньоне место, где совсем мягкие породы образуют довольно значительную прослойку между более твердыми слоями известняка или глинистого сланца. И выбрал всю эту мякоть. Уже потом для крепости потолок в двух местах поддержали колоннами…
Мы прошли в камеру, над которой был купол, откуда сочилось немного света. Сели кружком на пол. Некоторое время все молчали. Потом Куралай сказала, что можно пройти в ханаку— темную камеру дервиша— и почувствовать, какие ощущения придут там. Я нащупал низкий проход и полез в кромешную тьму, благо руки чувствовали все превосходно: сухой прохладный камень стен, потом расширение… Впрочем, небольшое… Вот уже и противоположная стена чувствуется… Теперь попробовать встать… Это удается. Высота небольшая, над головой еще сантиметров двадцать. Почему-то полз я с закрытыми глазами, тут их открыл— а ничего не изменилось. Тьма кромешная. Ни крупицы света. Вдруг я ощутил себя в спасительной темноте. Почему спасительной? Она не была обычной, эта темнота, в ней, внутри каменного мешка, я чувствовал себя как в утробе матери. Как зародыш, еще не ведающий света, ощущал уютную тьму материнского лона, свое одиночество (не душевное— скорее телесное— и свою слабую, тонкую оболочку плода). И покой. Из всех чувств остался только покой. Потом я услышал, что по тому же ходу, что и я, ощупью пробирается Ольга. Вот, заползла, нащупала меня, встала. Мне не хотелось, чтобы кто-нибудь нарушал мое одиночество в космосе материнской утробы. Мой покой, предшествующий рождению…
—Дыши тише, — попросил я.
Ольга совсем, казалось, перестала дышать, и я вновь ощутил, как тьма мягко объяла меня…
Это было непередаваемое ощущение…
Ольга потом говорила, что здесь, в темноте, ее сильно потянуло наверх— куда-то в запредельность…
Всего под землей мы пробыли шестнадцать с половиной минут. Если бы меня спросили, сколько времени прошло, я бы сказал, что минут сорок. Бывают моменты колоссальной плотности или искривления времени, когда оно течет не по прямой, а образует своего рода петли: оказавшись в такой петле, ты проживаешь большую длительность, чем фиксируют часы. Как будто плывешь в лодке по бесчисленным изгибам реки, любуясь ее берегами, очень незначительно при этом продвигаясь по прямой. Весь этот день был спутан такими вот петлями времени: когда мы выезжали из Баутино, было часа четыре. А потом все время было пять. На покинутом стойбище было пять, у каракалпаков тоже было пять, и на Уштаме. И когда мы подъехали к могиле Султан-Эпе, тоже было пять, не больше. Только солнце немножко остыло. Уже не так сильно палило.
А когда мы вылезли наверх из «монастыря», вдруг сразу стало семь. Вокруг была живописная каменная гряда, заросшая редким кустарником— и повсюду этот вечерний уже, розоватый, свет. У нас было еще часа два. Темнело в девять.
—Ну что, — неуверенно выдавил из себя я, решившись-таки исправить старую ошибку. — Может, нам заночевать здесь? Место красивое. Вода…
—Ну нет, — решила вопрос Куралай: всякую неуверенность она отсекала сразу. — Тут недалеко уже Шекпак-Ата. Там нормальный дом для паломников, нас встретят, накормят, положат спать…
У нас не было намерения превращать свой день в паломничество по святым местам. Но в степи, за исключением редких и, как выяснилось, негостеприимных стойбищ пастухов, ночевать было негде. Ближайшим подходящим для ночлега местом был дом для паломников. Шекпак-Ата— так звали очередного святого, во владениях которого мы теперь очутились. Говорят, что заметив недругов, Шекпак-Ата так начинал клацать своими когтищами, что искры летели снопами и суеверный ужас охватывал врагов. «Шекпак»— по-казахски— кремень. «Ата»— дедушка.
Мы сели в машину и поехали. Довольно скоро увидели колоссальные ворота каньона Кампасай и вдалеке— море. Машина медленно спустилась на укрытую вечерней тенью приморскую равнину. Дорога была довольно скверная, куда ехать, ни Ренат, ни Куралай толком не знали. Внезапно мы заметили впереди человека на лошади и десятка полтора верблюдов.
Мужик оказался русский, с длинными волосами, клочками торчащими из-под вязаной шапки, с красно-коричневым обветренным лицом.
Мы спросили его, как проехать на Шекпак-Ата.
Он стал объяснять, как мы быстро поняли, дорогу на Султан-Эпе.
—Нам к Шекпак-Ата нужно, — сказала Куралай.
—Шекпак-Ата? Эх-ха! Этот, наверное, туда, — указал он могучей рукой на холм позади нас.
—Второго уже русского в степи встречаем, — заметил я, когда мы отъехали.
—А многие сейчас уходят в степь, — сказала Куралай. — В городе работу потеряет, бомжевать не хочет, дома сидеть не хочет, пить не хочет, вот и идет в пастухи. Чем не жизнь?
По дороге нас вновь пристрастно облаяли какие-то псы. Остро пахнуло овечьим загоном. А потом как-то вдруг мы приехали. Время немножко крутанулось назад, потому что там, куда мы приехали, по-вечернему, но еще довольно ярко светило солнце.
XIV.ГОСТИНИЦА ДЛЯ ПУТЕШЕСТВУЮЩИХ
В ПРЕКРАСНОМ
Мы оказались около трех небольших домиков, возле которых стояли на улице люди. Когда приезжаешь на новое место, всегда возникает впечатление, что ты опоздал на незнакомый спектакль, действие уже в разгаре и надо по-быстрому разобраться, что к чему и включаться в это действие уже на правах нового участника, потому что по правилам театра жизни в спектакле участвуют все. Два одноэтажных домика справа от дороги были за оградой из гнутых железных труб; третий, от дороги слева, стоял особняком. Мне казалось, что когда я вылез из машины и поздоровался, вокруг было много людей, которые все пожимали мою ладонь и говорили: «Салам!», «Салам!». Но кучность, видимо, создавали дети. Из взрослых был почтенного вида старик в очках, в крахмальной белой рубахе, в жилетке и в тюбетейке. Рядом в халате, который когда-то был синим, стоял круглолицый, загорелый мужик лет сорока. Проехать вперед нам мешала «девятка» со снятым колесом, с которой возился еще один, лет пятидесяти, мужчина в красном рабочем комбинезоне и такой же красной бейсболке. Сочувствовал и давал ему светы какой-то местный персонаж, приехавший на старом мотоцикле, марку которого я не берусь определить. Помню только, седло у него было утеплено овчиной, так что сначала показалось, что поперек мотоцикла брошена овца. Он был загорелый и очень дремучий: когда Ольга направила на него камеру, он сразу закрыл лицо рукою, а потом, не дожидаясь, чем кончится дело, натянул на лицо зимний шерстяной шлем с прорезями для рта и для глаз, вскочил на мотоцикл и был таков! По его реакции ясно было, что забрались мы уже действительно далеко…
Куралай пошла выяснить насчет ночлега. Я огляделся внимательнее: справа, метрах в пятидесяти от ближайшего домика, под открытым небом, как это принято у казахов, дымили две обмазанные глиной печки, на которых жарилось что-то. Рядом были большие, крашенные краской-серебрянкой цистерны. Там возились какие-то парни, наполняя цистерны водой.
Мы с Ренатом открыли багажник джипа и стали выбирать из него вещи, которые нам здесь пригодятся, и наоборот, укладывать на дно машины все, что нам ни к чему: я достал спальники, зубную щетку, пасту и мыло, но почему-то в тот момент меня больше всего волновал вопрос— куда нести привезенные продукты. Мне, видимо, не терпелось стать полезным, войти хоть в какую-нибудь роль. Правда, еще утром, осмотрев покупки, которые мы сделали на рынке в Актау, Куралай отнеслась критично к нашему выбору: гречка и тушенка ее не вдохновили. Только потом до меня дошло, что крупы— как класс продуктов— на Мангышлаке почти неизвестны. Ни пшеница, ни гречка, ни овес, ни ячмень здесь не растут. Все, необходимое для выпечки хлеба, на протяжении многих веков доставлялось сюда в виде муки. Хлеб и макароны— вот что здесь реально котируется. Но мы купили на рынке не только гречку и тушенку. У нас были яблоки, помидоры, огурцы, сыр. Неплохо было бы угостить ими детей.
Я, как дурак, стоял с полным пакетом огурчиковпомидорчиков, не зная, у кого спросить, куда их отнести. В это время из дома, стоящего особняком, вышел паломник в заношенном халате. У него было такое круглое, приветливое лицо, что я показал ему пакет и спросил: куда, мол?
—Да отнеси пока в дом, — мотнул он головой и, не задерживаясь больше, пошел на двор, где стояло несколько разноцветных бочек из-под краски.
Я вошел в дом. Никого не было. Дом был явно мужской, и я так понял, что это— как раз для паломников мужского пола. Мне, значит, придется спать здесь. Не сказать, что это меня обрадовало, я терпеть не могу дух общежития— но делать было нечего, я положил пакет с овощами и яблоками на стол в коридоре и вышел, чтобы понять, что делать дальше. И тут натолкнулся на Ольгу, которая была примерно в том же состоянии, что и я.
—Знаешь, — сказал я ей. — Похоже, спать нам придется отдельно. Там, — я кивнул в сторону дома, — ночуют мужики. Здесь— наверно, женщины.
—Вот повезло-то, — сказала Ольга. — Ну ладно, одну ночь…
У нас была с собой палатка, но лучший способ завоевать доброе отношение незнакомых людей— разделить с ними все, что в данный момент соединило вас вместе: еду и кров, разговоры, откровенность… Я совсем не думал о третьем, самом большом доме, потому что заметил над ним купол. Это была мечеть. Неожиданно именно из этого дома, из мечети, появилась Куралай и воскликнула:
—Ну, что же вы встали? Я вас там дожидаюсь…
Дом с куполом оказался не только мечетью: под молитвы в нем была отведена только одна комната. А еще три, выходящие в один коридор, были предназначены для приезжающих.
—Вот, — распахнула дверь Куралай. — Эта пустая. Годится? Все здесь уляжемся…
Отлично! Я даже не ожидал, что все обернется отдельным номером для участников нашей экспедиции. Мы принесли вещи и спальники и расстелили их на видавших виды коврах. Никакой проблемы ночлег более не представлял.
Солнце алым шаром клонилось к горизонту. На гребне ближайшего чинка— совсем недалеко от нас— в последних закатных лучах был виден каменный куб: наземная часть мечети Шекпак-Ата. Не думал, что увижу ее снова. Если бы мы не заблудились в степи, мы бы тут не оказались. И я радовался, что Ольге тоже предстоит повидать один из самых удивительных храмов мира.
Потом настало время ужина.
Половину маленького домика, который я принял за «женский», составляла кухня, а другую половину— комната с низеньким столом, вокруг которого на традиционных стеганых одеялах, курпе, сидели обитатели гостиницы. Была там семейная пара с маленьким мальчиком, которого мать укачивала, положив на вытянутые ноги, как в колыбель. Слева от меня сидела одинокая женщина из Узеня, была еще пара молодух, которые в тот момент сновали туда-сюда, накрывая на стол. На ужин был хлеб и огромные куски жареного сазана. На десерт— чай, баранки и конфеты. Почему-то ни огурцов, ни помидоров на столе не оказалось. Да и сам паломник в синем халате, для которого было оставлено место во главе стола, запаздывал. Потом он вошел, лихо сбросив галоши со своих мягких юфтевых сапог, так же молодечески уселся на свое место и, кажется, даже собирался что-то сказать… Но я был обеспокоен судьбой помидоров и огурцов. В конце концов, они были нашим вкладом в общую трапезу. Поэтому, не успел круглолицый раскрыть рот, как я, наклонившись к нему, аккуратно напомнил, что отдал ему огурцы-помидоры и почему бы нам их не выставить сейчас на стол?
Он немного замялся, потом сказал:
—Что, сейчас хочешь кушать?
—Дети пусть поедят…
—Что, на стол принести?
—Да принести, конечно, раз сели ужинать!— сказал я, удивленный какой-то вязкой медлительностью паломника.
Он резко встал и вышел.
Странный малый: сам же мне сказал отнести все в дом, а выходит, там и заныкал. Забыл, наверно.
Он вернулся очень быстро, как будто бежал.
Я принял огурцы и помидоры, прикинул, сколько нас за столом, и нарезал ровными дольками. Дети сразу потянулись к зелени, старик тоже взял, громко разгрыз хрустящий огурец большими желтыми зубами.
Я, наконец, почувствовал себя удовлетворенным.
В конце трапезы женщины убрали брошенные на скатерть рыбьи кости и корки хлеба.
Старик прочистил горло.
Было понятно, что приближается торжественный момент.
—Ай, Алла!— громко пропел старик и коротко проговорил несколько фраз по-казахски.
Незадачливый паломник в это время прикрыл глаза и, сложив ладони чашей, вдруг нараспев, с характерным гунением, которое ему удавалось и потому особенно нравилось, стал читать молитву по-арабски.
Он, значит, и был тут главным.
А я его сгонял за огурцами…
Неловкая ситуация.
—Ты представляешь себе, где мы?— спрашивает Ольга в темноте. Мы, наконец, остались вдвоем. Уже почти совсем темно, у нас с собой фонарик, но мы не включаем его: дорогу ноги сами как-то находят, зато видно, как одна за другой загораются в небе звезды…
—Теоретически, да. Могу показать на карте. Но я понимаю, о чем ты… Мы— в космосе.
Птички питюкали в низких кустах караганника. Бесшумно, резкими галсами чертили над головой фигуры летучие мыши. Где-то журчала вода.
—Знаешь, я даже в России ни разу в доме паломников не ночевала, не то что на Мангышлаке, при мечети, — сказала Ольга. — И вообще: эти каньоны, эти звезды… Ты понимаешь?
Я понимаю. Понимаю, что она принимает мой дар. Мы идем, взявшись за руки. Мы влюблены. Мне— 51 год. Моей любимой— 42. Я чувствую себя молодым. Немного даже робким. Чутким. Я знаю: молодым признания такого рода отвратительны. В 18 лет или даже в 25 невозможно еще представить себе, что в пятьдесят любовь может быть даже чище и глубже, чем на заре туманной юности…
По сторонам дороги раздается какое-то серебристое цвирканье… Ветер, что ли, свистит в проводах… Точно, ветер…
—Смотри, созвездия проступили. Вот он, ковш… Прямо над нами… Льет воду на нас…
Мы не курили весь день и стали отыскивать местечко, чтобы спокойно сесть и выкурить по сигарете. Слева от дороги оказались пески, из которых выступали вылизанные ветром белые, как огромные, прорастающие из темноты шампиньоны, вспученности мела. Курить пришлось сидя на корточках: мел гладкий, будто литой, но на него не сядешь…
Я гладил нагретый днем округлый камень, когда сверху мне на ладонь легла её рука.
Ужинали трижды: в первый раз ели жареного сазана, во второй раз— привезенную нами кефаль, в третий— еще через часок— бешбармак. Мы с Ольгой как раз вернулись с прогулки в столовую, приготовившись слушать бесконечные «паломнические» рассказы. Но разговор шел почему-то о бешбармаке: какие куски баранины лучше варить, какие специи добавлять, какой гарнир предпочтительнее. Оказалось, что Куралай захватила с собой жойму— тонкие листочки теста размером сантиметров шесть на восемь— и сейчас все дружно нахваливали гарнир, соглашаясь в том, что и рис— не то, и макароны— не то, и единственное, что может еще сравниться с жоймой— это самодельная лапша, вручную нарезанная ножом.
—Послушайте, — сказал я. — «Беш»— это ведь пять? А «бармак» тогда что? Пальцы? Я видел гору Бешбармах в Азербайджане, и там ее название означало «пять пальцев». Но только пальцы— при чем они здесь?
—В столовой бешбармак называют «баранина по-казахски», — слабо отозвалась одинокая женщина из Узеня.
—Да при чем тут «по-казахски»?— не согласился плотный мужик моего возраста, на лбу которого от обильной еды выступили капельки пота. — Бешбармак он называется потому, что берешь его всей пятерней, как лопатой— и в рот!— С этими словами он загреб рукой кусок мяса и горсть жоймы и, широко раскрыв рот, вложил всё это туда.
—Вот это да, — сказал я, чтоб поддержать мужика.
—Всегда мы это едим, — продолжил беседу о бешбармаке почтенный старик в очках и в жилетке.
—Что, и летом тоже?— спросил я. Летом жара в 50 °C— обычное явление на Мангышлаке.
—И летом…
