Каспийская книга. Приглашение к путешествию Голованов Василий

—А-а, — сказал Магомед. — Может быть, может быть… Есть тут у нас один, как по-русски говорят, блаженный. Кочует по всему Дагестану. Ездит, куда в голову взбредет… Этот мог и перепутать… Наверное, это он. Я так и скажу…

Меня же в маршрутке поразил другой эпизод: на остановке я купил лаваш и бутылку минеральной воды. Не успел я свинтить крышку, как вдруг паренек лет тринадцати, сидевший напротив, кивнув головой в сторону бутылки, стал что-то пытливо выспрашивать у меня.

—Я не понимаю…

—Это что— пиво?— сурово спросил паренек.

—Минеральная вода, — ответил я, неприятно пораженный тем, как запросто он лезет в чужие дела. Но он нисколько не был смущен. Напротив, еще несколько секунд он с подозрением поглядывал на бутылку, оценивая употребляемую мною жидкость на вязкость и цвет, и только убедившись, что в бутылке действительно вода, он потерял ко мне интерес и стал смотреть в сторону…

—О, черт!— вдруг вспомнил я.

—Что такое?— спросил Магомед.

—Я не заплатил за маршрутку. Увидел вас, сказал «спасибо»— а денег не заплатил…

—Ну, ничего, — сказал Магомед.

—Как это «ничего»? Но водитель— он же здесь живет, в Согратле? И завтра опять поедет? Я подойду к нужному времени, отдам…

—Я заплатил, — сказал Магомед.

—Тогда…

—Ни в коем случае, — остановил меня Магомед. — Ты мой гость.

Потом он заметил в моих руках книгу.

—Что, заинтересовало?

—Да-а, надо же выдумать такую штуку…

—Читать или слушать Коран на арабском языке для мусульманина —все равно, что слушать голос самого Бога… — несколько патетически произнес Магомед и принялся объяснять, что Коран есть ниспосланное Слово Божье, которое более двадцати лет возвещал пророк Мухаммад.

Мне не хотелось говорить о Коране. Если Коран есть прямая речь Бога, то всякое (не несогласие даже— а малейшее сомнение) в истинности сказанного есть богохульство. Отсюда— запрет толковать Коран. Прямой запрет толковать Коран, в самом Коране и содержащийся. Вот ведь увертка! Но, по совести говоря, мне не было близко воплощенное в Коране Слово, ибо такого количества угроз не знает ни одно священное писание мира. И перед грозным, мстительным, всё подмечающим Богом человек, неблагодарный и строптивый раб, не имеет ни единого шанса снискать Божию милость иначе, как слепо исполняя изложенные в Священной Книге предписания божественного закона в ожидании Судного дня. Вот там-то— бр-р-р!— и воздастся человецем по всем статьям!

Я очень высоко ценю опыт исламсих мистиков. Но мне трудно нормально воспринимать ортодоксальный ислам— просто потому, что я был воспитан и вырос в другой традиции. Надо было сделать над собой усилие. Я ведь приехал сюда не спорить. Я приехал сюда понять…

По счастью, Патимат начала накрывать стол к обеду.

—Хорошо, — вдохнул я. — Но если язык ислама— арабский, то как могут понимать Коран те, кто арабским языком не владеет?

Магомед вздохнул с облегчением. Пришел час его наставничества— науки убеждать.

—Дело в том, что каждый мусульманин обязан изучить ислам и Коран. Это обязанность каждого мусульманина.

—На арабском?

—Обязательно на арабском. Вот эти суры— их не так уж много— с детства знают все мусульмане. Детей Корану обучали с шести лет. Это начальная школа: уметь читать Коран. Потом приступали к объяснению Корана. А потом уже медресе— здесь мусульманин должен полностью осмыслить прочитанное. Раньше в Согратле было медресе, оттуда вышло несколько выдающихся богословов. Сейчас тексты Корана и Сунны 106 есть в хороших переводах. А арабским молодежь овладевает с помощью интернета. Ведь Коран— что это? Это руководство для образа жизни мусульман, ниспосланный Аллахом образ жизни. Если ты мусульманин, ты должен привести свой образ жизни в соответствие с ниспосланием…

Я кашлянул.

—Магомед, в Москве сейчас много рабочих из Азии. Нет ощущения, что они глубоко знают ислам. Может быть, заучили наизусть только слова намаза. А в истолковании Корана они беспомощны. Думаю, они и не читали его.

—Не их дело толковать Коран, для этого есть имам, есть ученые богословы, которые на каждый случай готовы дать разъяснение…

Я промолчал.

По мне так лучше бы они сами понимали, во что веруют.

—Чика!— вдруг громко вскрикнул Магомед, заметив, что Чика— белая, в пестрых пятнах кошка —приглядывается к нашему обеду. — Патимат! Пусти Чику на улицу…

Я был рад перерыву в нашей «богословской» беседе. Мне хотелось лишь завершить разговор вручением Магомеду одного подарка. Я привез с собой текст Молитвы оптинских старцев— одной из лучших православных молитв. И вот мне хотелось, чтобы Магомед прочитал ее и сказал— что он думает по этому поводу. Прежде я дерзновенно хотел помолиться вместе с ним, дать ему произнести слова этой молитвы, а самому прочитать какую-нибудь хорошую мусульманскую молитву— но по разговору я понял, что это невозможно. А жаль. Это было бы круто. Это и был бы, провались я на месте, диалог культур!

Мы принялись за еду. Внезапно я ощутил, что кто-то придерживает меня за локоть левой руки. Я пошевелил рукой, но… Это был Магомед. Я уставися на него в удивлении.

—Во всех ниспосланных религиях явно введен запрет есть левой рукой, — дружелюбно, но твердо произнес он. — И в иудаизме, и в христианстве, и в исламе…

Реплика была вызвана тем, что я левой рукой прихватил пирожок с зеленью, который приготовила Патимат, и бодро закусывал им, правой рукой удерживая чашку с чаем.

—Никогда ничего не слышал про это…

—Есть такой запрет: не есть левой рукой, а во время омовения не делать это правой рукой. Такое правило есть во всех ниспосланных религиях. Как исследуем мы Создателя? Следуя его предписаниям. И если ты имел привычку такую, то лучше от нее отказаться…

Я был обескуражен. А если я, например, левша, если Аллах создал меня левшой, мне что, переучиваться, что ли? Или Магомед не знает, что переучиваться в таких случаях вредно? И к чему такой пафос? Сказал бы просто: мы, мусульмане, подмываемся левой рукой, так что пойми, а если хочешь, испытай на себе, но лучше есть той рукой, которая остается чистой после того, как ты вымоешь задницу…

Однако я опять промолчал.

Коль уж я взялся исследовать точки возможного соприкосновения наших духовных пространств— лучше было довести это исследование до конца.

После обеда Магомед и Патимат расположились у телевизора и по мусульманскому спутниковому каналу стали смотреть 24часовую трансляцию из Мекки, из заповедной мечети Харам, облекающей главную святыню мусульманского мира— Каабу, построенную после библейского потопа Авраамом из серого камня пяти священных гор. В один из углов Каабы вмурован священный Черный камень, по вере мусульман попавший сюда из рая. Как храмовая постройка Кааба чересчур мала (101215 м), чтобы вместить паломников, прибывающих сюда со всех концов мусульманского мира. Поэтому в обязательную программу хаджа (паломничества) входит лишь семикратный обход Каабы, накрытой восемью черными шелковыми покрывалами с изречениями из Корана, вышитыми золотом, и целование Черного камня. Эстетика этого зрелища потрясающа. Десятки тысяч паломников в белых одеждах, их беспрестанное движение, напоминающее деловитое движение муравьев в муравейнике, тихий рокот их голосов и, наконец, намаз, совершающийся в положенное время, когда те же тысячи людей простираются вокруг Каабы ниц под распевы муэдзина— это так красиво и грандиозно, что заворожило даже меня. Магомед и Патимат дважды были в Мекке и теперь, благодаря спутниковому телевидению, могли возвращаться к своим воспоминаниям об этом событии в любой час дня и ночи. Однако в мои планы не входило таращиться в телевизор, и я объявил Магомеду, что хочу пройтись до крепости.

—Дойдешь до магазина, спроси у продавщицы, где тропинка, по которой удобно перейти ущелье, — живо отреагировал Магомед. — Ведь это только кажется, что оно неглубокое… И на всякий случай запиши мой телефон… Подожди! Кроссовки у тебя белые, новые. Надень мои. В горах они лучше сгодятся…

Забота Магомеда тронула меня.

Оторопь, вызванная его категоричностью в отношении моей левой руки, прошла.

Я не хотел ошибиться в нем. Еще как не хотел!

Нужно было выдержать время, чтобы продолжить разговор.

Выйдя из дому, я по нахоженному уже пути безошибочно стал спускаться к центральной площади. По дороге мне попался парень, обтесывающий надмогильный камень. Он не похож был на профессионального изготовителя надгробий: выдавала задумчивость, с которой он делал свою работу. Ударит раз, другой— и смотрит, что получается. Видимо, тесал он этот камень для кого-то из своих… С тех пор как согратлинцам пришлось заново выстроить Согратль, все, кто хуже, кто лучше, овладели мастерством каменотеса. И хотя славу Согратля в XVIII–XIX веках составили ученые-богословы, здесь, как и во всяком горном селении, высоко ценилось ремесло. По рассказам Магомеда, в начале 60х годов минувшего века в Согратле было человек 15 кузнецов, сапожников, портных. Все для себя делали сами. Шили полушубки, «венгерки» (полушубок, покрытый сукном), кители-«сталинки». Согратлинские металлические печи расходились по всему Дагестану, а вместе с ними серпы, ножницы для стрижки овец. Отец Магомеда был портной, до сих пор в подвале хранится его швейная машинка «Зингер» и шаблоны на все виды одежды. Один из самых забавных— шаблон для бюстгальтера. Отец сам его сделал. Правда, не сразу получилось. Сначала женщины узнали, что такая штука появилась в городе и все уже носят. Отец стал прикидывать и так и сяк— не получается у него бюстгальтер. Пришлось в город ехать, там он на пляже посмотрел и смоделировал уже безошибочно… В общем, ремесленный труд (а вместе с ним и всю горскую цивилизацию) подорвала даже не социалистическая индустрия, а совсем недавний прорыв на внутренний рынок широкого ассортимента дешевых товаров из Турции и Китая… Повсеместный, неудержимый процесс вытеснения штучных вещей ширпотребом. Как в Кубачах…

Продавщицу, которая должна была указать мне путь через ущелье, я нашел на площади возле крошечной низкой лавчонки. От нечего делать она вышла наружу и бездумно сидела на скамейке.

—Салам алейкум!— бодро приветствовал ее я.

—Салам-салам, — без энтузиазма уклончиво пробормотала она, но когда я сказал, что Магомед велел обратиться к ней, чтобы она указала дорогу через ущелье, она ожила, подвела меня к краю площадки, на которой прилепился ее магазинчик, и стала объяснять.

—Надо спуститься вниз по дороге воон до того дома (она показала на дом внизу). Оттуда начинается тропинка. Она одна. Ведет к речке. Там камни. Можно перейти. И потом по склону вверх по коровьей тропе…

Не успел я ее поблагодарить, как рядом притормозила машина.

—Подвезти?

—Да мне всего лишь до того вон дома…

—Обратно пешком пойдешь, а сейчас— садись…

Вот ведь странное место!— размышлял я, топая по тропинке. — Сколько впечатлений! И все разные. Народ отзывчивый, видно, что трудолюбивый. Никто без дела не шляется. И что, может быть, самое главное: небезразличны люди людям. Даже я, на миг, в сущности, приехавший человек— небезразличен. От такого я давно отвык. В городе я— сам по себе.

Тропинка шла хоть и не по дну ущелья, но как-то так, что справа от меня, чуть выше, еще были дома, а слева— не было. Долгое время я шел по краю обрыва, пока не дошел до конца селения. Здесь, в самом низу, у мелкой речушки, играющей прозрачной водой на перекатах, был обнесенный каменным забором сад с грушевыми деревьями. И в этом саду, как в раю, ходил ослик и подъедал с земли опавшие груши. Домик еще был, охраняемый свирепой на вид, но не слишком-то злобной кавказской овчаркой— крошечная, едва ли не в одну комнату, хибарка, сложенная из камней, и при ней курятник с рябыми курочками и красавцем-петухом, распустившим при моем приближении хвост, чтобы защитить и предупредить об опасности свой гарем, с куриной беспечнстью рассыпавшийся по окрестностям палисада через дырку в заборе. Дом, безусловно, был обитаем, но хозяина, должно быть, не было— иначе он хотя бы выглянул на лай собаки.

И оттого, что я здесь один, и оттого, что куры с кудахтаньем бегут у меня из-под ног, и ослик этот… И оттого, что журчит река, и голубоватые стволы осин на том берегу возносят к небу золотое монисто своих трепещущих крон, и красные ягоды шиповника будто кровь вбрызнуты в прозрачное золото осин, и оттого, что прямо и сбоку встают горы, на вершинах которых, как дымы орудий, вскипают набежавшие облака… Каким же счастливым я вдруг ощутил себя! Все вместе это было так красиво, что я вспомнил слова Али, что он мечтал бы вернуться в Согратль. И Ахмед говорил то же самое. Может быть все, кто спустился с гор в долину, продолжали видеть во сне Согратль своего детства. Может быть, они даже правда хотели вернуться сюда.

Я шел теперь коровьей тропой, постепенно поднимаясь над осиновым перелеском на уровень, откуда Согратль был виден как на ладони. Ну конечно! Как мне не понять Али! Как не мечтать бежать сюда из города? Мы много можем говорить о роли городов, но все-таки масс-культура, которая там производится как нечто, призванное удовлетворить духовные потребности человека, — неизмеримо ниже и беднее культуры традиции, в которую еще всецело погружен Согратль. Человек города оторван от насущного, вещественного, ручного труда. Он уже не ощущает через усталость рук своих каждодневную связь со всем сущим, не понимает, что камни— это его жилище, а родник— это его питье, трава— это душистое сено для коровы, а коровьи лепешки— это топливо на долгую и, как правило, суровую зиму. Человек города научается любить каких-то Симпсонов, а обычного ягненка полюбить не в состоянии. Он отрезан от полноценного общения с природой: а даже явленные мне в горах виды были величественны и целебны…

Но кто сможет стать настолько сильным, чтобы вернуться в Согратль? Здесь, в горах, все вдвое тяжелее, чем на равнине: водишь ли ты скот, строишь ли дом, добываешь ли топливо на зиму или просто идешь по склону— все здесь дается вдвое, втрое труднее. Капитал здесь не сколотишь. И ценность труда совсем в другом: надо в самой тяжести работы видеть смысл— и тогда ты, может быть, сможешь. Вернуться реально, не только в мечтах. Надо очень хотеть изменить свое человеческое качество… Хотеть стать горцем. Но я не вижу ни одного вернувшегося. Покажите его! Пока что долина, как пылесос, высасывает людей из горских селений. И от этого мне становится не по себе. Штучные люди стареют и уходят, оставляя после себя пустоту, неустанное постукивание молотка каменотеса, а внизу… Что-то случается, что-то происходит с людьми там, внизу, раз никто не возвращается…

Высоко в горах Азербайджана есть селение Хыналыг, которое долго плыло, плыло во времени и вдруг, когда волны всемирного Потопа накрыли страны и города, вовремя бросило якорь— на одной из горных вершин, откуда можно взирать на мир долины как на ревущий поток, а самому жить в своем ауле, как на острове. Там установилось хрупкое равновесие между рождаемостью и смертностью, между количеством скота, необходимого людям, и площадью пастбищ, необходимых скоту. Люди, которые живут так уже тысячи лет, верят, что они— потомки Ноя, и в доказательство показывают древние раковины, оставшиеся в горах со времени Потопа. Видимо, эти люди, потомки Ноя, были праведниками, как и сам Ной, и Аллах пожалел их и не ввергнул в стремнину времени.

Но иногда кажется, что достаточно одного прикосновения цивилизации, одного автомобиля с туристами— и все необратимо изменится. Достаточно одному пытливому юноше из этого аула полюбопытствовать— откуда приезжали эти милые люди, которые всем интересовались, улыбались и щелкали фотоаппаратами?— и пуститься на их поиски в долину, как он попадет в город, где научится желать того, чего никогда не желал прежде. И этого будет достаточно, чтобы возвращение в родные горы стало невозможным…

Можно представить— велико ли дело?— что ни одна машина не приезжала и селение так и парит под облаками в вечности… Но тогда одно-два поколения— и близкородственные браки доконают эту удивительную популяцию, вырождение станет неостановимым и все более очевидным… В мире всерьез изменилось что-то. Традиционный уклад везде отличало безупречное чувство стиля. Но, видимо, стиля недостаточно, чтобы накормить 7 миллиардов человек, ныне составляющих население земного шара. Традиция давала человеку все необходимое. Пищу для тела и пищу для души, кров, тепло, семью, работу. Но люди теперь научились хотеть большего. Много большего. Непоправимо много…

Я поглядел вниз и вдруг увидел справа, за кладбищем, строение, которое, казалось, не может иметь к Согратлю никакого отношения. Это был очень большой и дорогой особняк. Суперсовременный. Если бы я не оказался на этом склоне— то так бы и не увидел его никогда… А ведь это не просто дом.

Это знак…

Я одолел половину подъема и вошел в панораму, открывающуюся на вершины Кавказа. Однако, вершин видно не было: с ледников лавиной катился туман, заливая ущелья и невысокие горы молочной белизною. Тут надо было решать— рвать наверх, к крепости, или спускаться обратно в Согратль. И хотя я знал, как коварен туман, как быстро поглощает он и делает неузнаваемым пространство, я все-таки решил взять штурмом последний склон. К несчастью, я потерял коровью тропу. Видимо здесь, в небольшой седловинке, коровы разбредались и начинали пастись. Трава тут была высокая. Я оценил это, когда стал подниматься наверх: никакого «штурма» не получилось. Трава цеплялась за джинсы, ставила мне подножки, так что шагов через сто я совершенно выбился из сил. Вдобавок, по всей лощине были разбросаны какие-то сооружения— фрагменты кладки и кучи камней— которые приходилось обходить. Я стал карабкаться наверх из расчета пятьдесят через пятьдесят: пятьдесят шагов вверх— пятьдесят секунд отдыха. Это принесло свои плоды: медленно, но верно я одолел подъем и вышел на плоскую вершину, где в зарослях шиповника была выстроена каменная хижина, вокруг которой паслось несколько коров. От хижины дальше в горы шла тропинка, в конце которой, примерно в километре от меня, в наступающих сумерках был виден дом, окруженный хозяйственными постройками. Хутор. Когда-то таких хуторов с весьма поэтическими названиями («Хутор молнии», «Большая пещера», «Вершина ветра») вокруг Согратля было множество. Но теперь я даже не смог бы сказать, обитаемо ли замеченное мною жилье. Если бы не коровы и не тропинка, я бы сказал, что нет: ни собаки, ни овец в загоне, ни малейшего человеческого шевеления…

Крепость, которую я хотел увидеть, вблизи оказалась обычным новоделом, возведенным на старом фундаменте. Вид на Согратль отсюда тоже был неважный: с такой высоты все казалось слишком мелким. А главное, надо было срочно убираться отсюда— туманом курились уже все ущелья вокруг, и даже силуэты совсем недалеких гор стало затягивать мутной пеленой. Туман в горах не доведет до добра. Достаточно чуть сбиться пути, оборваться метров с пяти, с трех даже— и приехали. Не мальчик уже, не отскочишь, как мячик. Сломаешь какую-нибудь кость…

Я вновь поглядел в сторону хутора: оттуда вниз шел прямой и довольно пологий склон прямиком к Согратлю. И он просто искушал воспользоваться им дл спуска. Но почему-то тропу проложили не по нему. И что там внизу, я не видел. Может быть, вся эта пологость заканчивается небольшим обрывом. Как раз метра в три. Достаточно, чтобы очутиться в западне. И я пустился вниз знакомой дорогой. Со страху довольно ловко это у меня получилось. И коровью тропу я нашел. И вообще впечатление было такое, что по ущелью дует какой-то еще боковой ветер, потому что по моим расчетам туман должен был накрыть меня еще на склоне, а он все не накрывал и не накрывал, а когда я по камням переходил речку на дне ущелья, всё вокруг вообще, как будто, вернулось к своему первоначальному состоянию. Ни ветра. Ни дождя. Ни тумана. Собака пару раз лениво рявкнула в мою сторону. Ослик в саду за каменной стенкой все так же, не торопясь, мягкими губами выбирал из травы опавшие груши. Проходя мимо я, помню, подумал, как сильно отличается судьба этого ослика от судьбы вечно привязанного к дверной ручке ишачка. Ослик даже не догадывается, пробуя то одну грушу, то другую, что совсем недалеко стоит почти уже окаменевший от неподвижности ишачок. Для ослика страдания не существует…

Настроение у меня было прекрасное: я понимал, что избежал в горах опасности и очень благодарен был судьбе, что она меня вот так вот, без проблем, отпустила. Поэтому, когда на тропинке показался идущий мне навстречу парень, я внутренне готов был к встрече с ним. У него тоже, судя по всему, настроение было прекрасное. Он улыбался во весь рот. И мы с ним радостно, будто давно ждали этой встречи, разздоровались:

—Салам алейкум!

—Алейкум ассалам!

Он быстро понял, что я русский, сказал:

—Пойдем ко мне, наберешь груш полную сумку…

Он, выходит, и был хозяином того домика и грушевого рая у реки.

—Хорошие груши, собери…

—Честное слово, брат, мне не надо…

—Ну ладно, будешь на этом конце села— заходи…

После этого настроение у меня сделалось просто превосходное, и с легким сердцем вернулся я в дом Магомеда. Он уже поджидал меня вместе с Патимат. Оказывается, в бинокль они все видели: и как я при восхождении потерял коровью тропу, и как пошел по ущельям куриться туман, и все время, пока я, скрытый отрогом горы, карабкался вверх по склону, они волновались за меня…

Вот, понимаете, можно ведь сколько угодно умствовать насчет «духовных пространств», их совпадения или несовпадения, но в их сопереживании, желании предостеречь меня, уберечь— было что-то более важное. Я чувствовал себя защищенным их заботой. И решил даже отказаться от своего рискованного опыта с дарением христианской молитвы Магомеду, потому что разговор о вере— он мог разрушить наше единение. Но тут сам Магомед сказал:

—Сейчас время ночного намаза. Хочешь посмотреть, как я молюсь?

Это было, конечно, изъявлением высокого доверия. И призывом продолжить оборвавшийся разговор.

—Хочу, — сказал я.

Что сказать по поводу молитвы? Магомед доверил мне свой экстаз. Не успел он ступить в молитву со словами «Аллах акбар» 107, как глаза его закрылись, выражение лица изменилось, и он был подхвачен потоком неведомых энергий, возносящих его, как вихрь, к переживанию сокровенного. В свое время в Иерусалиме пророк Мухаммад пережил мощное духовидческое состояние, во время которого архангел Джабрил (Гавриил) вознес его на небо, где тот предстал перед Аллахом. В этом состоянии, описываемом как «исступление, граничащее с полным исчезновением», он получил откровение от Господа. Это мощнейшее переживание, вкупе с другими, менее, может быть, впечатляющими, стало основой для пророческой миссии Мухаммада и легло в основу мусульманской веры. И хотя я не представляю себе духовного ландшафта, в котором путешествовал Магомед, было ясно, что его молитва не есть произнесение зазубренных формул, но страстная устремленность к встрече с иной действительностью. Впрочем, вернулся он довольно легко.

За ужином я спросил его, как он, мусульманин, относится к христианству.

—А как я могу относиться?— набирая силу голоса для разговора по существу, спросил Магомед. — В свое время христианство было ниспослано, как и ислам. Ислам— значит покорность. Покорность кому? Создателю. Если я выскажу в адрес христианства свое неверие, я перестаю быть мусульманином, я должен признать христианство как ниспосланную религию, а Иисуса Христа— пророком-посланником 108. Каждый мусульманин обязан верить этому. Это основа ислама. Так же мусульманин должен верить и книгам других пророков. В том числе и в Евангелия, и в книги Ветхого Завета. Без этого у него веры не получится.

—В таком случае, я осмелюсь сделать вам один подарок.

—О!— удовлетворенно воскликнул Магомед. — С удовольствием приму его.

—Это молитва. На мой взгляд, одна из лучших православных молитв, которую сложили старцы монастыря Оптина пустынь. Она так и называется— «Молитва оптинских старцев».

—А старцы это..?

—Это не иерархи церкви, это, скажем так, наставники, далеко продвинувшиеся на пути духовного опыта. Монахи-схимники. Здесь десять подписей, собранных за время с 1811 года по 1931й.

Магомед взял листок в руки и стал читать. Поначалу он сбивался, язык христианства (не русский язык, а сами формулировки) был хоть и знаком ему, но он не владел им достаточно свободно.

—Примерно я так знаю, — твердо сказал Магомед, как бы предупреждая, что суд его будет строгим. — Из молитвы нельзя ни одного слова выкинуть. Я сейчас прочту… (Читает вслух)109.Это действительно то, что нужно! Только человек, верующий в единственного, единого Бога, может так сказать. Но вот это вот: «Господи, открой мне волю Твою святую для меня и окружающих меня»… Что это— «открыть волю свою»? Этого я не понимаю… Или это— открыть все знамения? И вот это непонятно: что значит «…служить Тебе и ближним моим»?

—Если человек безразличен к человеку, к ближнему, вера его мертва, как говорил Иисус.

—Любить людей, как любил Иисус?

—Да.

—Во многих молитвах сказано: «любить, как любил Иисус». Да, тогда эта молитва принимается, тогда это прекрасно… — Магомед покачал головой и пошевелил губами, как бы вновь и вновь пробуя слова молитвы на вкус:

—Старцы… старый человек— он имеет жизненный опыт, но не все же становятся старцами? Самые умные из умных становятся старцами…

—И сердечные.

—Конечно, сердечные. Это единицы… — Он задумчиво помолчал. И уже совершенно неожиданно для меня выпалил:

—Если бы, черт возьми, не было этого большевизма! Большевиками гармонияразвития России полностью была разрушена! До конца! Как говорилось в их гимне: «до основания, а затем…» Если бы большевики не начали на ощупь создавать какое-то немыслимое государство с какими-то немыслимыми идеями, гармония бы не нарушилась…

Я оторопел. Впервые слышал я от Магомеда «плач о России». Да еще о ее гармонии… Вновь и вновь поражался я тому, как странно и непредсказуемо в Дагестане сплетаются и сосуществуют в сознании людей разные смысловые потоки.

—Ну, о большевиках нам не стоит даже и говорить… С ними все ясно. Мы о христианстве не договорили.

—Ты знаешь, христианам проще. В христианстве нет точно определенных обязанностей, которые каждый человек обязан выполнять в течение дня. Ежедневно. А в исламе они есть. Если даже взять пятикратный намаз в строго определенное время. В 5.15— утренний, в 12.45— дневной, в 16.15— послеполуденный, до наступления темноты— вечерний и с наступлением темноты, где-то в полдевятого— ночной. И к каждому намазу ты должен себя подготовить. И духовно, и телесно очиститься. И за несколько часов между этими намазами у тебя нет времени отойти от ислама, потому что через час-другой наступит время следующего… Ислам человека держит постоянно в рамках закона, в рамках шариата. Шариат в исламе становится для человека нормой жизни. А отойти от этого— у меня попросту нет времени.

—Очень жесткая практика. Христианство мягче и…

—Настолько мягкое, что и скелета уже не осталось…

Что возразишь? Я никудышный христианин. В церковь не хожу. Из всех христианских таинств прошел только одно— крещение. Два раза исповедовался. Ни разу не причащался. Не вижу в этом смысла. Но Христа не променяю ни на кого из пророков. В христианской доктрине Христос— в полной мере Бог и в полной мере человек. И больше всего потрясает меня это человеческое совершенство Христа. Возможно, он пришел в мир именно для того, чтобы явить собою, каким человек может быть. Страстным и мудрым. Мягким и сильным. Верным и непоколебимым в любви. Свободным. Он знал о слабости человеческой, слабости самых близких ему людей, но никогда не говорил с ними как с рабами, на языке закона. Он вернул людям веру в их высокое предназначение, в то, что каждый, имея в душе любовь, сопричастен Богу. Ибо в душе человека есть крупица небесного света, искра, раздувая которую человек может войти в запредельность Бога. Иисус называл это «Царством Божиим». Он указывает место и время наступления Царства: здесь, сейчас, внутри себя. И называет ключ, которым царство это отпирается: любовь. Можно, конечно, как Понтий Пилат, считать Христа неисправимо заблуждающимся относительно человеческой природы. Но прошло уже две тысячи лет— а человечество все-таки помнит о Христе, как о последней надежде, помнит, чтоб не утонуть в грязи тварного мира, не задохнуться от пошлости и окаянщины будней, не сдаться подлой и давно выжившей из ума истории, встать на цыпочки, сделать шаг за…

Мне скажут: это отвратительное прекраснодушие, такое отвратительное, что хочется плюнуть тебе в рожу…

Я отвечу: плюйте, делайте, что хотите. Но лучше уж такое прекраснодушие, чем та действительность, которую я наблюдаю вот уже полвека. Все, что было в моей жизни по-настоящему вдохновляющего— оно происходило из понимания того, что Христос осмысленно пошел на казнь… Он не отрекся от себя. И от Человека.

Вот. Была и у меня аргументация, и я, в гораздо более сбивчивом, конечно, виде, изложил ее Магомеду. Он выслушал молча. Потом сказал:

—А ты знаешь, что Христос не был распят? Аллах взял его к себе, а вместо него распят был предатель, Иуда…

—Если бы он не был распят, христианство не имело бы никакого смысла…

—Он не был распят— это же истина !110— возгласил Магомед.

—Истина— это как раз то, что прежде всего надо подвергать сомнению, — разгоряченный полемикой, сказал я.

—И ты хочешь сказать, что Судного дня не будет?

—Нет, не будет. Он уже сейчас творится. В данный момент творится Судный день. Мы под Страшным судом живем, как же вы не понимаете?!— выпалил я.

И вдруг оба мы замолчали. Я понял, что нам незачем больше спорить. Ибо в спорах не рождается истина, но раздражение может родиться. Наше единство в том, что мы разные. Так захотел Аллах. Мне может не нравиться «жесткость» ислама, но я не могу отрицать, что вижу здесь, в Согратле, людей сильных, честных, самостоятельных. Их дети почтительны к старшим и помогают им. Они гостеприимны и приветливы. Они не опьяняют себя алкоголем и не убивают наркотиками. Так чего же я еще хочу от них? Мне остается только пожать им руки, как людям, которым удалась их человеческая миссия.

XVI.ВСЕ НА МОЮ ГОЛОВУ

Все, о чем я рассказал, случилось со мной в один день. Под вечер мне казалось, что я в Согратле давно, очень давно, и хотя часы— обычные механические часы-будильник— продолжали, как метроном, отстукивать раз и навсегда установленный ритм, мой внутренний хронотоп, казалось, сбил с толку и их. Стрелки еле двигались, ночь не наступала, и даже в половине десятого вечера, когда весь Согратль приготовляется ко сну, не было ощущения, что этот бесконечный день изжит до конца. Что очень скоро подтвердилось. Началось с того, что я, надеясь притушить чересчур уж яркое пламя, запылавшее было к концу нашей с Магомедом беседы, стал рассказывать ему о каменных кладках и россыпях, на которые наткнулся, поднимаясь к крепости. Мысль о том, что это место, где располагался старый, разрушенный после восстания 1877 года Согратль, почему-то не приходила мне в голову и вдруг со всей очевидностью явилась. Я спросил Магомеда, так ли это.

—Не-ет, — улыбнулся Магомед, как будто разгадал мою мысль о ненужности спора и внутренне согласился с нею. — Там в семидесятые годы совхоз проложил дорогу на хутора, провел электричество, вот эти подпорные стенки от дороги остались…

В общем, мы дружно сошли с того зыбкого смыслового поля, на котором, даже говоря об одних и тех же вещах, каждый из нас, тем не менее, имел в виду не совсем то или совсем не то, что подразумевал собеседник. А эта старая дорога, заросшая травой и шиповником, была, все-таки достаточно тверда, чтобы удержаться на ней от искушения поспорить. Но я даже не подозревал, где таилась опасность.

—Ты еще говорил о россыпях камней, — вдруг проговорил Магомед глухим голосом. — Это зиараты 111. Войска Лорис-Меликова не могли взять крепость в течение пяти дней… Хотя их поддерживали три батальона дагестанской милиции, командиры которых отлично знали все подступы к Хонда-Халадух. Мамлав из Чоха и предатель-согратлинец, Магомет, сын Хурша. Хурш, бывший наиб Шамиля, был в крепости, а его сн— в карательном корпусе. И когда на пятый день крепость была все же взята… Это была жестокая битва до последнего человека… Когда крепость была взята…

На глаза Магомеда вдруг навернулись слезы, и голос его дрогнул…

Видит Бог, я не хотел. Но тут уж ничего поделать было нельзя: мои слова о кучах камней напомнили Магомеду о боли, которая жгла его непрестанно памятью о памяти.

—Когда крепость была взята и последние тридцать защитников, забаррикадировавшиеся в нижнем этаже, покончили с собой… — Голос Магомеда опять дрогнул, но он удержал волнение и продолжал. — Солдатам и милиционерам выдали водку. Опьянев, они стали кромсать тела убитых и отрезать им головы 112. Головы они бросали в ущелье, по которому течет речка, а тела… Тела они расшвыряли по лощине, которой ты и поднимался…

Я вдруг почувствовал, как защемило сердце, словно в случившемся была и моя вина, хотя никто из моих предков никогда не воевал на Кавказе. Но разве в этом дело? Магомед— вот о ком болела душа. То, что произошло здесь, на этом склоне, для него— подлинный апокалипсис, с которого и начинается необратимое искажение гармонии мира. Разъятие андалальского братства, предательство, невиданная жестокость, измельчание человеческой породы…

—Когда победители сожгли Согратль и ушли, — с мучением, но твердо довершил Магомед свой рассказ, — женщины спустились в ущелье и там в воде среди камней, или застрявшие в кустах, нашли и собрали отрубленные головы. Многие уже невозможно было опознать. Они собрали изрубленные кинжалами тела, брошенные в лощину, и так, приложив к каждому телу голову, погребли трупы на склоне. Эти могилы остались без имени, ибо никто не знал, чье именно тело и чья голова упокоены под этими камнями…

Бывают какие-то страшные мгновенья, когда не знаешь, что делать, но понимаешь, что что-то делать необходимо… Но я почему-то вспомнил, как однажды, работая в Москве в библиотеке, наткнулся на любопытное издание: «Сборник материалов о кавказских горцах». Первый номер вышел в Тифлисе в 1868 году— спустя четыре года, как отгремели последние залпы тридцатилетней войны на Кавказе. До 1877 года вышло 10 томов. Прекрасно отдавая себе отчет в том, что этот сборник, выпущенный под патронажем великого князя Михаила Николаевича Романова, главнокомандующего Кавказской армией, есть неотъемлемая часть политики военно-народного управления, которая, должна была привести к замирению «героического, погибельного» Кавказа, я тем не менее был поражен глубиной и масштабностью задачи, которая требовала от авторов сборника не воспевания российских военных побед, не публикаций в духе «Клуба ветеранов Кавказской войны», но серьезного понимания того, что в этот конфликт оказались глубоко вплетенными сущностные, духовные вещи, которые сделали эту войну и столь «героической», и столь «погибельной».

Главный редактор «Сборника…» Н. И.Воронцов прямо писал, предваряя публикации первого тома: «Издание посвящается всестороннему исследованию быта населения, по численности почти миллионного, живущего при своеобычных и разнороднейших условиях местности, и хотя обозначаемого общим именем горцев, однако, весьма разнохарактерного, разнообычного и разноязыкого. Тут представляется множество, так сказать, девственного материала для любознательности, для науки. Но к этому присоединяется еще новый интерес, не столько научный, сколько гражданственный, практический. Горцы волей-неволей перерождаются; из заклятых врагов наших они становятся нашими согражданами, нашими близкими братьями: кому же как не нам, пойти к ним на радушную встречу? Для них открывается новый строй понятий и житейских отношений; для них наступает пора знакомства с светлым и широким миром европейской жизни: но вместе с тем и для нас открылся замкнутый в себе своеобразный мир, с особым складом домашних и общественных отношений, который так или иначе мы должны приблизить к общему строю нашей жизни, чтобы между ним и нами не осталось разлада…» Вот это, я понимаю, постановка вопроса! Речь шла о невиданной духовной миссии: познакомить русское общество, для которого на протяжении тридцати лет слово «Кавказ» связывалось только с одним словом— «война»— с духовной жизнью вчерашних врагов, сегодняшних братьев— дагестанцев, чеченцев, черкесов. Поразительно и то, как много нашлось у этой идеи горячих сторонников. Я просмотрел все 10 выпусков и убедился: среди них нет ни одного пустого, бесталанного, неинтересного как для русских, так и для горцев. Традиции горского самоуправления, суд по шариату и по адату (обычаю), родословные горской знати, народные сказания самых разных народов, первые сведения о горских языках и их классификация, статистика, этнографические очерки, воспоминания самих горцев, случаи «из горской криминалистики» (разбор конкретных примеров применения шариатского или местного права), вопросы об освобождении крепостных— в Кабарде, бесправных рабов— в Дагестане, особенности ислама на Кавказе, отношения имама и его мюридов…

Наверняка военно-народное управление было далеко не сахарным: но издатели «Сборника…» за десять лет работы совершили настоящий духовный подвиг, без страха и упрека, как к братьям, вошли в мир горских народов. Не могу даже представить себе, чтобы сегодня, когда Кавказ сплошь волнуется, кто-нибудь озаботился задачей такого масштаба. Не вижу политиков, способных сформулировать проблему на таком уровне. Не вижу ни одного человека, способного и имеющего силу произнести слова, которые произнес Воронцов. И кто сегодня обладает внутренним правом на это?..

Жалкая риторика, которую нечем даже завершить…

В этот момент я сам чувствовал себя более неспособным ни к какой миссии, в которую верил еще утром.

Как будто не повстанцы потерпели поражение там, в крепости на горе, а я был разорван картечью и порубан на куски вместе с ними.

Но это еще было не поражение.

Я встал, прошел в ванную и долго, минут пять, умывался холодной водой, чтобы прийти в себя. Когда это удалось, я для усиления эффекта сунул голову под кран— и тут уже точно мне полегчало. Когда я вернулся в комнату, на моем месте сидел незнакомый человек в вязаной шапочке, с надеждой глядя в мою сторону. Он был примерно моего возраста, только выглядел старше.

—Познакомься, — сказал Магомед. — Мой сосед.

—Василий.

—Магомет.

—Тоже Магомет?

—Да, тоже Магомет.

Мы обменялись рукопожатием, после чего Магомет сразу доложил:

—Одному человеку болгаркой 113 зубы обпиливали… Делали клизмы спиртом…

—Ну уж, болгаркой… — недоверчиво сказал агомед.

—Но клизмы точно…

—Я тоже слышал, — кивнул Магомед.

С ужасом я понял, что муки мои не закончены. И в принципе могут продолжаться вечно. Речь, как я понял, шла о пытках, которым подвергались люди во время «спецопераций». Таких ужасов я слышал уже немало. Но если за грехи мои мне суждено было сошествие во ад— не тот, выдуманный журналистами ад, как когда-то в Дербенте, а в подлинный ад болеющей и не знающей успокоения человеческой памяти— то я хотя бы хотел получить об этом сведения из первых уст.

—Магомет, это здесь происходило?

—Нет, в другом месте.

—А здесь, в Согратле, были спецоперации?

—Да, конечно, везде они были.

—Когда в последний раз?

—Это продолжалось семь лет, — веско уточнил Магомед. — До 2007го.

—И с тех пор не было?

—Нет.

Впервые я почувствовал желание взять сигаретку, выкурить ее на балконе и, не привлекая к себе внимания, незаметно спуститься во тьму, уйти на край селения, забраться в стог и пролежать там всю ночь, глядя на близкие звезды. Чтобы только не знать правды. Довольно правды! У меня нет больше сил переживать слова и чувства, беспощадные как фреза, которая будет кромсать меня, пока не доберется до костей и не задерёт насмерть. Впервые мне стало страшно. Страшно потому, что Согратль, который я когда-то пережил как путешествие в необыкновенно близкую мне духовную провинцию, вдруг обернулся для меня западней.

Но я удержал свои чувства в сборе и достал диктофон. Только Магомед мог спасти меня.

—Магомед, расскажите, как это бывало, как это было в первый раз.

Режим: «Запись». Файл 24.

—В первый раз, когда мы встали, оказалось, что за ночь все селение окружили солдатней, вооруженной с ног до макушки автоматами, крупнокалиберными пулеметами, подствольными гранатометами. Стали у дома.

—Что вам нужно?

—Нам нужен Магомед Ахмедович Ахтуханов.

Я говорю: «Да, это я».

—У нас ордер на обыск, — предъявляют бумагу. — Там написано.

В основном дагестанцы, пять человек. Зашли. Правда, разулись.

—Что вы будете искать?

—Что там написано: оружие, наркотики.

Я говорю: «В первую очередь мои враги— это люди, которые ходят с оружием в руках, в том числе вы. Я не имею никакого дела с оружием. У меня есть кинжал— родовая такая ценность, еще есть ножи».

—Донесение на вас есть.

—Далее, — говорю, — наркотики. Какие могут быть наркотики, если я даже и не курю? Я человек ислама, а вы— наркотики… А литература религиозная— у меня все что угодно есть: по иудаизму, по христианству, по исламу. Вот Библия, вот Евангелия, вот Коран. Вот литература по сектантству христианскому. Что вас интересует конкретно? Какая литература является запрещенной?

—Мы не знаем.

—А кто знает?

—Там, внизу, экспертная комиссия.

—Так вы что, будете всю мою библиотеку увозить с собой, что ли?

—Нет.

—Тогда что вы будете брать? Библию будете?

—Мы, — говорит их старшой, — не знаем. Нас, — говорит, — не предупреждали…

Я его спросил: «А кто ваш руководитель»? Он назвал. Я этого человека знал прекрасно, он сын моего друга.

—У вас есть намерение мне что-нибудь подбросить или нет?

—Нет, — говорит, — приказом это строго запрещено.

Потом нашли внизу, в подвале, снарядные ящики. И сейчас они там. Когда-то мой родственник служил старшиной в ракетной части. Потом она была расформирована. Остались эти ящики. Добротные такие… Ну, он мне несколько штук привез. Я наполнял их кормом для овец. У них щупы, они прощупали.

—Откуда эти ящики?

Я рассказал откуда.

—Ну, — говорят, — тогда мы всё поняли. Только, понимаете, — говорят, — мы уже второй день ничего не ели. Может быть, вы угостите нас хотя бы чаем?

—Ладно.

Угостил я их чаем, и мы пошли к их командиру. Я говорю: «Ты сын моего друга, и ты обязан ответить на вопрос: кто наклепал на меня? Я никому ничего не сделаю, я это обещаю, но я должен знать, кто наклепал на меня…» Он очень тактично, умно так ответил: «Магомед, мы не выдаем своих информаторов. И кто бы ни был на моем месте, никто об этом тебе не скажет. Но ты, говорит, сам будь осторожнее». И сказал, о чем был донос: об этих ящиках. Оружие, мол, хранится в ящиках у Магомеда…

И во второй, и в третий раз было точно так же: ордера, подписанные судьей или прокурором. Бестолковые солдаты. И прокурор, и судья— оба мои знакомые. Когда я был депутатом райсовета, мы вместе работали, в одном даже комитете были. И я говорю: Абдулла, ты совесть имеешь, когда подписываешь разрешение на обыск в моем доме?

—Я тут— говорит, — не виноват. Мне дали ордер, там печать и подпись, сказали: «Подписывай». Точно так же сказал и судья. На второй-третий раз я этих солдат тоже спрашивал, есть ли у них намерение подбросить что-нибудь, сделать подлость, они отвечали: «нет». Ну, правда, и не сделали ничего. Но обыскали везде и всюду. Что искали— не знаю. По поводу литературы я сказал: «Я историк. Я сдал экзамен по истории религий. Я изучил иудаизм, я изучил христианство. И зачет, и оценку на экзамене я получил. Эти книги мне нужны для работы. А какая такая запрещенная литература— я не знаю». И эти дундуки тоже не знали. Служат же люди, которые больше ничего не умеют делать— только носить автомат и стрелять. Правда, ничего не нашли. Конечно, ничего и не было…

Больше я ничего не помню. Лишь по тому, что мое бедро ощутило прохладу свежего белья, я понял, что давно уже сплю как убитый. Потом муэдзин прокричал, как петух на заре. Я забеспокоился, попытался продрать глаза, сел, нащупывая ногами пол, но не нащупал и оборвался в ледяную пустоту. Все тело мое затрепетало, и сердце сжалось в комок: я понял, что не удержался на склоне и сорвался в безвозвратную гибель. Вдруг резкий свет солнца объял меня, и я увидел внизу аул, будто пчелиные соты облепивший скалу, лежащую в глубокой впадине между гор. Словно эту скалу вместе с прилепившимися к ней домиками бросили в море недалеко от берега, море расступилось от удара и в этот самый миг все окаменело. Вокруг застыли поднятые падением скалы острые, неправильной формы вплески камня, а вдали горбились громадные океанские гребни— один за другим, до самого горизонта— настоящее море гор.

Колени были разбиты, джинсы порваны. Я стоял на четвереньках и чувствовал под ладонями прохладные, отполированные подошвами башмаков каменные плиты. Улочка была такая узкая, что не то что машина— арба не проехала бы. Слева был каменный забор, справа— глухая стена длиннющего дома: такая длинная, что было и не понять, отдельный это дом или целый квартал длиною в несколько поколений. Жесткое, марсианское солнце сверкало в окнах остекленной террасы высоко надо мной. Я встал и пошел по этой улочке, как по горной расселине, подгоняемый безжизненной тишиной обступивших меня домов. Не было слышно ни звука. В одном месте из скалы выперло камень, похожий на тушу моржа. Он легко пробил фундамент и заодно обвалил оставшиеся без опоры две комнаты первого этажа. Камни стен завалили пол-улицы, но с тех пор, как это произошло, никто не попытался разобрать завал.

Потом я оказался на плоской, хорошо выровненной площадке. Не сразу понял, что стою на земляной крыше горской сакли— такой, какими их строили и сто пятьдесят, и триста лет назад. Внизу были каменные сараи с легким верхним ярусом для сена и кизяка да несколько выгородок для скота. Еще ощущался в воздухе запах сухого навоза, но никого не было в этих загонах— ни коровы, ни овцы, ни хотя бы курицы. Ветерок шевелил несколько прядей выгоревшей соломы, чуть покачивал провисшие веревки с бельевыми прищепками. Все это были следы людей. И они совсем недавно здесь были. Только все таинственным образом исчезли.

Я отдышался. Как собака, вылизал раскровавленные колени и, разглядев тропинку, ведущую дальше по склону, тронулся по ней. И тут увидел дома… Но какие! Прежде всего поражала величина: они были в пять или в семь раз больше, чем обычные дома в горских аулах. Правда, половина из них была почти полностью разрушена. Я поднялся по склону и пошел вдоль развалин. Вскоре глазам открылся двухэтажный, желтого цвета дом, от которого полностью сохранилась только фасадная стена. Но что это была за стена! Во всю длину второго этажа на вмурованных в стену рельсах висел роскошный балкон с витой кованой решеткой. Во всем нагорном Дагестане вы не найдете домов с европейским балконом! Входной портал в четыре створки с боков украшали ниши, а над входом— барельеф львицы с льнущим к ней львенком… Дорогой, настоящий генеральский дом. Дата на фронтоне указывала год постройки: 1875й. Рядом были еще дома, но только один показался мне обитаемым: в мавританском стиле— выстроенный буквой «П», с внутренним патио и аркадой, опоясывающей внутренний дворик. На траве у входа лежал старый, плоский, еле живой спаниэль. Он с усилием поднялся и сухим языком лизнул мне ладонь. Но почему-то не пошел за мной, когда я направился к входной двери, вырезанной в створе ворот. Дверь легко подалась. Я оказался под сводами аркады, где была собрана разная утварь: ведро, помятый таз, умывальник в виде вмурованного в стену бака с краном, новая пластмассовая фляга для воды, большая кастрюля и несколько тряпок, болтающихся на свитой вручную цепочке. Сад внутри двора был запущен: хилое деревце груши росло в центре, да несколько побегов кукурузы. Причем ни груш, ни кукурузных початков не было, будто кто-то все же собрал их. Но кто? Внизу, под арками, было устроено два жилых помещения, две терраски. Окна одной были наглухо забраны шторами и, хотя рядом с дверью лежал коврик, на котором стояла пара стоптанных башмаков, никто не отозвался, когда я постучал в эту дверь. Неприятный холодок пробежал по спине. Куда все-таки исчезли люди? Они были здесь, это ясно. Вот две овечьи шкуры, не так давно, вроде бы, содранные. Впрочем— не меньше месяца, а то и двух назад. В шерсть уже набилась пыль, а внутренняя, невыделанная поверхность кожи заскорузла, пожелтела, взялась темными пятнами плесени… Что же случилось? Все жители этого селения будто канули в прошлое— совсем недалекое, но уже недостижимое прошлое. Они остались там, в два месяца назад, и не хотят выходить, и поэтому невидимы. И все же, когда я направился ко второй терраске в глубине двора, я не мог избавиться от ощущения, что кто-то смотрит мне вслед. Обогнув клумбу, на которой жарко цвели багряные, цвета густеющей крови осенние цветы-бархатцы, все еще привлекающие последних пчел, я подошел к широкому окну террасы. Сквозь голые стекла разглядел интерьер: стены, выкрашенные синей краской, массивный, обитый черной кожей диван 1930х годов, небольшой стол с вытертой столешницей, венский стул и белую рубаху на вбитом в стену гвозде. Как будто случайно забытую на этом гвозде… Я почувствовал, что надо скорей убираться отсюда, пока это недавнее прошлое не схлопнулось надо мной и не забрало меня, как и всех остальных, без возврата.

За воротами на солнце стало легче. Спаниэль, заслышав звук открывающейся двери, приподнял было голову, но тут же уронил на лапы. От него сильно пахло псиной и, что еще хуже, близкой смертью. Я погладил его по горячей голове.

Внезапно рядом ударил ослепительный солнечный зайчик. Шаркнул по траве раз-другой и едва не поймал меня. Я отпрянул и спрятался в тень стены. Кто-то следил за мной. Я сполз вниз и осторожно выглянул, как собака, прячась в траве: вдали, на горе, высилась громадная шестиугольная островерхая башня из сверкающего металла и тонированного стекла. Над нею, как радар, вращалось зеркало, шпаря вокруг непереносимым светом. Там, за нефритовой оградой, повитой колючей проволокой, жило злое колдовство. Вдруг безжалостный солнечный зайчик ударил прямо надо мной и в следующий миг попал бы точно в лоб, не упади я на землю. Сердце мое заколотилось, язык прилип к гортани, страх превратиться в ничто, как были превращены другие люди, окатил меня…

И я проснулся.

Стояла ночь, темная, выколи глаз.

Я повернулся набок и попытался, пока сон еще не совсем отлетел от меня, заснуть снова. Не тут-то было. Тут же явилась на ум наша с Магомедом полемика, и мозг включился в работу, сортируя аргументы, которые я еще мог бы привести. Я почувствовал, что это не нужно— я не собирался больше спорить с Магомедом— и, повернувшись на спину, закинул руки за голову и сосредоточился на Пустоте. Пустоте-Темноте, окружавшей меня. Но и Пустота оказалась коварной: в ней тут же проклюнулся и ожил внутренний монолог. Я запретил себе спорить. Но мой внутренний голос не унимался. Напротив, только сейчас, казалось, он подобрал действительно веские доводы. Как будто человек XXI века может жить и мыслить так же, как во времена Пророка! Как в VII или в VIII веке. Но это же невозможно, Пустота-Темнота. У Уайтхеда было очень важное в этом смысле рассуждение о том, что порядка мало. Необходимо нечто куда более сложное: порядок, проникающий в новизну, с тем, чтобы устойчивость порядка не вырождалась в простое повторение, а новизна всегда была рефлексией над основаниями системы… 114 Жизнь нельзя остановить. Свойство ее— обновление.

В этом смысле догматик— против жизни, но весь смысл ваххабитского ислама именно в том и состоит, чтобы остановить время 115.

Хотя попытки в неприкосновенности сохранить букву ислама с самого начала были обречены на провал. Дело в том, что текст Корана, изначально записанный одними согласными, с первых веков магометанства давал множество возможностей для разночтения. Когда в X веке он был огласован с помощью надстрочных и подстрочных знаков, немедленно появилась «Книга семи» Ибн Муджахида, в которой утверждалось, что и после огласования остается семь способов прочтения Корана, которые признаются равно авторитетными. Но сколько разных раз Коран был прочитан в действительности? Принято считать, что в исламе 272 секты, а каждая секта— это свое, сосредоточенное на узком отрезке смыслового спектра, прочтение одного и того же исходного текста. Окончательный, ныне тиражируемый унифицированный текст Корана был издан в Каире меньше ста лет назад, в 1928 году. Но ведь и этот текст каждый человек, способный к размышлению, читает по-своему. Поражает, что за пятнадцать веков существования ислама серьезных попыток раз и навсегда, на веки вечные, утвердить его догматику и закон было не меньше, чем попыток отказаться от этой догматики, освободиться от диктата закона, нащупать более высокий уровень соединения с Богом— в раскрытии внутри себя высшей «световой природы» и любви. Правда, в Дагестане борьба меж буквой и духом учения, между законом и свободой в исламе, пока что закончилась торжеством неизменных, а потому неизбежно упрощенных истин…

Исламская христология— вот что еще меня поразило. От евангельской она отличается прежде всего тем, что не верит Христу в том, что человек— добр. Можно восхищаться деяниями и заповедями Христа— и в то же время считать их совершенно невыполнимыми. В ортодоксальном исламе человек— настолько слабое и беспутное существо, что удержать его в человеческом облике может только закон, и закон суровый. Но разве не то же самое произошло в самой христианской культуре? Разве не об этом— легенда о Великом инквизиторе Достоевского? Инквизитор называет проповедь любви и свободы Христа «искушением» и обещает ему казнь на костре 116. Он— законник, Великий инквизитор. Он знает, что чернь надо держать в ежовых рукавицах. А Христос— ниспровергатель закона, оставивший людям вместо твердых установлений единственный завет небесного Отца: любить друг друга. И что же? «Я ушел от закона, но так и не дошел до любви?» А кто дошел до любви? Не до любви к Богу (как суфии), а до любви к человеку? Причем к человеку любому— ближнему и дальнему, одаренному и обыкновенному, другу и врагу. Это до такой степени невероятное условие, до такой степени невыполнимая задача, что впору отвернуться от нее. Потому что полюбить человека— ближнего и дальнего— мог бы только Бог. И чтобы возвыситься до Христа, который явил пример совершенной любви к людям, надо стать вровень с ним, надо самому стать как Христос. Возможно ли это, Пустота-Темнота? Характерно, что знаменитый хорезмийский мудрец Ал-Бируни, глубокий знаток христианства и к тому же индолог, с восхищением говорил о заповедях Христа, предписывающих отдавать ближнему последнюю рубаху и благословлять врагов. Но в мусульманской христологии Христос— пророк и, значит, существо запредельное, настолько же далеко отстоящее от людей, насколько близко допущен он к Богу. Поэтому, считал Ал-Бируни, практической силы эти предписания не имеют, ибо люди не философы, а большей частью невежественные и ошибающиеся существа, которых надо удерживать на прямом пути мечом и бичом 117. А он по-своему неплохо разбирался в людях. Современная цивилизация предпочитает незаметно манипулировать человеческим сознанием, чтобы чернь даже не догадывалась, что ее, в общем-то, считают быдлом. И что же тогда остается от христианства? От христианства остается вера в то, что человек добр, хотя на этом почти невозможно настаивать… И все же: credo quia absurdum 118. Ибо не Аристотелева логика правит миром.

У Достоевского единственным христоподобным человеком оказывается князь Мышкин, блаженный, главный герой романа «Идиот». Для Достоевского невозможность уподобления Христу была страшным мучением. И для русской интеллигенции вообще. Невозможность стать вровень с Христом или, хотя бы, в чем-то главном на него похожим— стала для нее пыткой, доводящей до отчаяния, до богохульства. Поэтому, когда ей подсунули в добротной философской упаковке конфетку «прогресса» и революционных идей, она как-то мгновенно от веры отпала. Не стала мучиться и ждать отдаленных и неопределенных духовных результатов. И решила изменить мир на основаниях позитивизма, не сосредотачиваясь более на Христе…

Вот ведь незадача!

Так всю ночь не заснешь…

Страницы: «« ... 7891011121314 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга Пекки А.Вильякайнена и Марка Мюллера-Эберстайна посвящена проблемам, с которыми сталкиваются р...
Новая книга знатока петербургского городского фольклора Наума Синдаловского не похожа на другие труд...
Граф Уркварт Ройхо, имперский феодал, захватил острова Ваирского архипелага и разбогател. Добытое у ...
Война в Европе закончена, – но на Дальнем Востоке милитаристская Япония не желает капитулировать, пр...
Томас Эдвард Лоуренс (1888–1935) – легендарная фигура времен Первой мировой войны. Лоуренс был англи...
Советы в мире пронизанном искусством манипуляции т. н. массовым сознанием, говоря цитатой из Ильфа и...