Каспийская книга. Приглашение к путешествию Голованов Василий

—Берик, мы не спускаемся вниз, — глухо сказал я.

Берик посмотрел на нас непонимающе, потом взгляд его потух, и в нем опять засквозило то же отчуждение, которое было вчера, когда мы только повстречались и он увидал двух типичных «туристов» московского, к тому же, разлива, от которых нечего ждать ничего хорошего. Вчера он было изменил свое мнение, но теперь его жесткий взгляд, казалось, говорил: э-эх, я в вас поверил, а вы оказались таким фуфлом…

Теперь уж следовало принимать все: в том числе и презрение этого столь симпатичного мне человека.

Он молча встал и зашагал к машине.

—Плох тот муж, который бросает одну свою жену, — произнес я в свое оправдание.

—Одну ее я не имею права здесь оставить, — отсек он.

Подарил индульгенцию.

—А если я пойду один?— спросил я не слишком уверенно.

—Один ты не спустишься, — твердо сказал Берик.

Невинные увалы, незаметные расщелины там, внизу, обрывчики, которые сверху кажутся просто осыпями… Все это был лабиринт, в котором ориентировался только сам Берик.

В общем, мне не надо было объяснять это дважды. Позавчера мы уже налетели на трещину в земле, которая не пустила нас в «долину замков»…

Не глядя друг на друга, мы сели в УАЗ и поехали обратно. В машине Берик, против обыкновения, закурил, из чего можно было заключить, что он крайне недоволен тем, что ему в попутчики попались такие слабаки. Столько восторгов, и в результате— ничего… Даже небольшого приключения он не сумел пережить с нами. Только погонял машину туда-обратно.

—Заедем в пещеру?— предложил я.

—В пещеру хотите?— повернулся Берик. Словно сомневался, что после случившегося у нас хватит смелости сунуться еще и в пещеру. Но мне было нужно хоть что-то, чтобы доказать, что мы не так плохи. Нельзя было оставлять его в ощущении, что мы попросту обломали хорошо подготовленное им и вполне безопасное путешествие. А про страхи объяснять ему не было смысла: он-то изжил их так давно, что наверняка даже не помнил этого времени.

Снаружи пещера показалась было невысоким, полого уходящим вниз лазом. Там действительно была заваленная камнями плоская площадка, усыпанная катышками бараньего помета: в жару здесь отдыхали архары. Отсюда все обрывалось вниз, свет фонаря тонул в темноте и различал только близкие глыбы камня, меж которыми предстояло пробираться. Я не люблю пещеры, но теперь положение обязывало, надо было спуститься до самого низа. Пещера оказалась небольшой. Мы спустились метров на сто, там был высокий красивый зал и внизу вода. Такая чистая, прозрачная вода, что камень, который лежал близко под водой, казалось, висит в воздухе прямо перед глазами. И в то же время, пытаясь дотронуться до него, я попадал пальцами в воду. Она была такая чистая, что здесь, под землей, границы между воздухом и водой не было. Лишь в глубине возникал едва ощутимый оттенок голубого. Я зачерпнул воды: пресная, вкусная, не очень холодная.

—Смотри, — сказал Берик, — течет куда-то. Не стоит неподвижно.

—Может быть, там дальше есть еще зал. Спелеологи обычно на такой случай имеют снаряжение: куда вода— туда и они. Надо только пройти «сифон», дырку, через которую проходит вода, и вынырнуть уже в другом зале…

Единственной достопримечательностью пещеры были минеральные кристаллы, напоминающие то ли иней, то ли снег… Такую снежную газообразность… Я потрогал один пальцем, думая ощутить холод, но это был не снег, а известняк: какие-то невидимые нити смялись под пальцем, но холода я не почувствовал.

После пещеры Берик малость отмяк, получив подтверждение хотя бы моей решимости (с женщины, по-казахски, спрос небольшой— зачем вот только брал с собой?). Он вновь пунктуально обвез нас по «смотровым площадкам» на краю чинка, после чего мы покатили в Узень. Берик не торопился. Заехал к другу за шубатом— верблюжьей простоквашей— и хотя мы с утра ничего не ели, он, казалось, и здесь пробовал нас на прогиб: скажем мы что-нибудь по этому поводу или нет. Мы смолчали. В результате в Узене при расставании он дал свой телефон.

—Ну, может, приезжай…

XXII.СИДЯ НА КРАСИВОМ ХОЛМЕ

Мы в воздухе. Ольга, уткнувшись мне в плечо, спит на высоте 10 000 метров где-то над Волгой. Мы прожили удивительные дни. Хотя я не взялся бы судить, в каких, на самом деле, реальностях мы побывали. Что за духи, что за силы окружали нас в гостях у туркменов, в темной келье аскета, в гостинице для путешествующих в прекрасном? На Усть-Юрте мы оказались в одном из самых странных мест на Земле. В мире колоссального. Душа была восхищена и опустошена.

Мы очень много успели. Не успел я только одного: как я мечтал, сесть где-нибудь у моря на красивом холме и не спеша подумать о своем каспийском путешествии. Вот и Мангышлак стал прошлым, из мечты обратился в воспоминание, потом ему предстоит еще одна метаморфоза— превращение в текст. Но это нескоро. К тому же я настолько переполнен впечатлениями и мыслями после поездок в Азербайджан, в Дагестан, в дельту Волги— что и не помню толком, о чем я уже говорил, а о чем еще нет. И сидя на красивом холме, хотелось, чертя палочкой по песку, не торопясь подбить кое-какие итоги.

Хотя что могу я «подбить»?

Единсвенная правда этой ночи— в том, что я чувствую ее голову, уткнувшуюся мне в руку. И ничто не мучает меня. Значит, все правильно. Эти дни на Мангышлаке мы потом запомним как счастье, над которым пришлось поколдовать, потрудиться нам обоим… И именно за то, что мы переплели здесь свои судьбы, наколдовали это счастье, а не что-то иное, я чувствую сейчас особую благодарность, особое нежное доверие к своей жене…

И еще одно важное ощущение— с этим путешествием конец книги не стал ближе. Книга жила в нас, мы— в ней, и все это только еще предстояло прочувствовать и осмыслить, чтобы облечь словом. Поэтому и последний отрезок моего пути— Иран— казался теперь почти столь же отдаленным от финала, как тот первый мартовский вечер в Баку, когда я впервые в незнакомом пустом городе курил под стенами Девичьей башни. Чем дальше я продвигаюсь к концу замысла, тем более хрупким, уязвимым я ощущаю себя как хранитель собранных в пути уникальных смыслов, связать которые вместе могу только я один. Если что-нибудь случится со мной, то никто не допишет, не свяжет, не сплетет эту книгу, даже Ольга. Останется только мой компьютер. Файлы и папки. Написанные тексты. Заготовки. Разработки отдельных тем. Первоисточники. Достроить книгу из этого материала нельзя. Увы, только в начале путь представляется простым, линейным— из точки А в точку Б. Но стоит лишь ступить на землю и отдаться на волю случайностей, как ты внезапно осознаешь, как он извилист, твой путь. Какие странные обстоятельства и переживания наматываются на географию, как разрастается и сгущается пространство, на преодоление которого нужно все больше сил: а ведь силы я не закладывал в маршрутный план, когда все путешествие еще было мечтой. Единственный шанс победить в таких обстоятельствах— самому стать легче и вновь отправляться в путь с открытым сердцем, не боясь, что оно не удержит того, что назначил Господь, сделав наше сердце вместилищем, а жизнь— преодолением… Теперь, когда осталось совсем немного, мне действительно важно знать про себя— способен ли я пройти эту книгу из конца в конец? И что там, в конце? Прежде чем я это узнаю, я должен пройти сначала километраж маршрута, потом толщу текста— и вот только тогда, возможно, откроется что-нибудь по-настоящему важное… Или важно— всё? Весь путь от начала до конца? Я не узнаю, пока не пройду…

ПЕРСИДСКИЙ ДНЕВНИК

I.ПРИБЛИЖЕНИЯ

В зазоре между сном и пробуждением вдруг возникает тревожный зуммер: где-то я не здесь… Нащупываю часы, смотрю на стрелки. Они показывают какое-то несуразное время. Алые, в цвет маковых лепестков, портьеры на окнах. Того же цвета атласные покрывала на кроватях, свернутые в изножье. На стенах с тиснеными бежевыми обоями— две картины, изображающие цветущие маки. Лепестки цвета крови, как портьеры и ковер на полу. Итак, я в Иране. Два кресла из темного дерева, «под старину»; кофейный столик, накладные панели на стенах, имитирующие красновато-коричневую текстуру благородного дерева…

В этой несколько декадентской обстановке я очутился в полпятого утра, по дороге целый час проговорив со встречавшим меня молодым директором Института по изучению Кавказа, господином Хусейни, о литературе. Что характерно, на английском языке. Английский я никогда не учил. Мой активный словарный запас ограничен, как я полагаю, полутысячей слов, почерпнутых в эпохе рок-н-ролла: попадаются среди них весьма специфические словосочетания— «Трубач у врат зари», «Суп из головы козла» или «Сучье варево»— но об основах языка я имею смутное представление и испытываю жестокую нехватку в глаголах. Все ресурсы моего сознания и подсознания я вложил в этот ночной разговор, так что он показался мне (а может, и был) достаточно содержательным. Г-н Хусейни уже знал, что я писатель, и поинтересовался, что за книгу я пишу. Я изо всех сил пытался объяснить, он— понять. Но так или иначе мы остались довольны первыми впечатлениями от встречи. Мне было приятно, что г-н Хусейни оказался столь любезен, что встретил меня глубокой ночью, приятно, что он оказался человеком, с которым есть о чем поговорить. И лицо у него было хорошее: умное, приятно загорелое, интеллигентное, с мягкими европейскими чертами. Помню, что под утро уже на его видавшем виды «Пежо» мы въехали в какие-то странные кварталы: это был старый, черно-белый город, неуловимо похожий то ли на Тбилиси, то ли даже на Париж, но все же другой. Не Европа, не Азия… Иран. Г-н Хусейни сказал, что нарочно провез меня по этим сохранившимся кварталам северного Тегерана, чтобы я понял какую-то изначальную подлинность города. На улицах не было ни души. За закрытыми ставнями еще не горел ни один огонек. Потом я так и не увидел больше этих кварталов…

Переводчик должен был зайти за мною в час дня. Теперь на часах было только десять.

Я наскоро выпил чаю и выскочил из номера. Мне не терпелось увидеть Иран таким, каков он есть, Иран за завесой телевизионного экрана.

За месяц до этого я позвонил в посольство Ирана в Москве и договорился о встрече. На следующий день меня принял заместитель атташе по культуре Сейед Хусейни Табатабайи: невысокого роста приветливый и умный человек в очках. Он понимал и немного говорил по-русски, но все-таки до конца понять друг друга нам помогла переводчица, Юлтан. Очень скромная, но полная глубокого внутреннего достоинства красивая девушка. Когда она появилась, я как-то сразу настроился на верный тон, внятно и коротко рассказал господину Табатабайи о замысле «Каспийской книги», о том, как я поднимал этот проект, пока шаг за шагом не обошел все каспийское пространство, кроме Туркмении и Ирана.

—С Туркменией, по-видимому, ничего не поделаешь, — подытожил я. — Но без Ирана этот проект нельзя считать ни законченным, ни даже попросту состоявшимся.

Г-н Табатабайи внимательно выслушал, покивал понимающе головой и спросил, знаю ли я, что именно я хочу увидеть в Иране.

У меня было два варианта маршрута: «большой» трехнедельный и «малый», сильно усеченный, протянутый с востока на запад вдоль южного берега Каспийского моря от Гюлестана на востоке через Мазандеран до Гиляна 206 на западе.

Г-н Табатабайи изучил прорисовку маршрутов на карте и в глазах его появился какой-то азартный блеск. Похоже, затея эта ему начинала нравиться.

На следующий день я принес в г-ну Табатабайи письмо на имя культурного атташе и прописанный маршрут. Еще днем позже я узнал, что письмо мое прочитано и идея такой поездки в общем одобрена.

Я чувствовал, что если не попаду в Иран сейчас, то не попаду уже никогда. Каждая книга имеет свой срок для созревания и воплощения. Если замысел не исполнен вовремя, то он может и умереть. Стать безразличным для своего создателя. Книга словно устает от самой себя, не хочет больше писатьс и, как перезревший плод, просто расползается при любой попытке двинуть ее вперед. А автор… Лучше даже не думать о том, что может статься с автором…

Вопрос с визой решился через пару дней.

В общем, на все понадобилась неделя.

Оставалось разобраться с самим собой. С начала каспийского проекта— то есть с 1999 года— я начал собирать сведения по Ирану. И их накопилось немало. Особенно много я прочитал литературы о мусульманском сектантстве. Это, в общем, объяснимо: иранцы любят поперебирать бусинки богословских четок. Как результат— колоссальное количество ответвлений, «толков» ислама, сект, поэтических прорывов и политических смут, казней, прокоммунистических ересей, мистических ожиданий пришествия последнего имама— Махди— который, по одной из еретических версий, не возвестит новое пророчество, но сделает так, что все прежние пророчества будут поняты в их истинном— и, возможно, общем— значении. Так или иначе, в Иране было пролито немало крови, чтобы мыслить свободно в рамках ислама. Сектантство предопределило культуру спора, обогатило аргументирующую функцию языка, что обеспечило развитость диалога в обществе. Несмотря на репрессии шахской службы безопасности, в 1960–70е годы Иран был очень свободной, во всяком случае, свободомыслящей страной. И как бы нам из своего далека это ни казалось странным, именно это свободомыслие и привело к исламской революции 1979 года.

«Исламская революция», осуществленная имамом Хомейни и его сподвижниками, случилась, когда мне было девятнадцать лет. Я был второкурсником факультета журналистики Московского университета и помимо учебы интересовался всерьез только музыкой и одной любовной проблемой, которая осталась таковой даже тогда, когда я решил покончить с нею при помощи женитьбы. Об исламской революции мы, студенты, не имели никакого представления. Впрочем, и об исламе тоже. С точки зрения марксизма-ленинизма, который мы штудировали вместо философии, такое определение революции, как «исламская» было абсурдно. Религиозная революция. Непредставимо. Поэтому я запомнил только несколько обрывков телевизионных трансляций, записавшихся на подкорку мозга: тяжелую фигуру аятоллы Хомейни на каком-то возвышении, колыхание черной толпы вокруг. Несмотря на архаический облик исламского пророка, он страстно говорит, тяжело опуская руку, как Ленин. В мозгу отпечатались возбужденные, бьющиеся в тесноте городских улиц и площадей толпы… Бронетранспортеры, стреляющие в толпу. Толпа студентов, похожих на… обезумевших обезьян, но никак не на студентов университета, штурмует американское посольство…

Но в общем, по молодости и по глупости, мы не вникали в суть происходящего в Иране. Вот агрессия Китая против Вьетнама очень нас возмутила. Была зима, но десятки тысяч студентов пришли на улицу Дружбы, где размещается в Москве посольство Китая, и страстно выражали свое возмущение. Мы с друзьями купили чернильницы и под общий шум разбили их о стену посольства КНР.Никому и в голову не приходило, что и Иранская революция, и агрессия Китая— это важные черты нового, грядущего миропорядка. Китай, видимо, первым из всех стран мирового коммунизма понял, что на этом коммунизме далеко не уедешь, и, наплевав на принципы учения, сделал важный ход— попытался в государственном масштабе экспроприировать чужую территорию и ресурсы. С тех пор Китай— да и не только он— неустанно занят именно этим, только захваты свои осуществляет уже без помощи танков. Тогда же случилась революция в маленькой латиноамериканской стране— Никарагуа. Вот к ней я отнесся с большим сочувствием. Особенно когда лидер этой революции, Даниэль Ортега, изгнав диктатора, имя которого уже неважно для истории, объявил в Никарагуа свободные выборы. Он избавил революцию от крови и насилия, предоставив народу самому решить, нужно ли ему строить социализм и кому быть президентом. Президентом в результате стала Виолетта де Чаморро, которая была главной противницей сандинистского фронта и до самой своей победы не верила, что свободные выборы состоятся и что она на них победит. В свое время русская революция пошла прямо противоположным путем: по приказу Ленина революционные матросы разогнали Учредительное собрание, которое тоже должно было избрать законное правительство. После этого ничто уже не препятствовало диктату большевиков. Ленин оправдывал массовое насилие. Он говорил, что революция должна уметь защищаться, ибо «революция», вернее, власть— и есть главное завоевание народа. Я хорошо знал ленинские работы, которые мы обязаны были конспектировать. И все же оставался при своем мнении: что такое «революция», если не свобода? Свобода важна, как возможность большей глубины, большей полноты жизни. Если этого нет, то ни декларации о «свободе» не нужны, ни революция ничего не стоит. Я был явным диссидентом среди своих однокашников. В революционном движении мне нравились только идеалисты: парижские коммунары, Кропоткин, Элизе Реклю, испанские анархисты 1936го года, Антонио Грамши… То есть как раз те, кто не мог одержать убедительной исторической победы. Но может быть смысл революции— вовсе не в победе, а в обогащении сознания новыми смыслами? В закваске идей, которая потом исподволь изменяет общество? Самыми великими революционерами были Будда и Христос, ибо они начали переворот в сознании, который не завершен до сих пор. А Мухаммад с самого начала был практиком, устроителем земных законов и теократического государства, подобного тому, что много позже попытался создать Хомейни.

В 1977 году, когда Иран уже потрясывало накануне настоящего «землетрясения», Clash и Sex Pistols взорвали гранату под названием punk в зале славы рок-н-ролла, который настолько уже стал частью масс-культурного истеблишмента, что все герои рок-сцены стали похожими на экспонаты музея восковых фигур. В общем, героев хорошенько забрызгало дерьмом. Сейчас я совершенно не представляю, почему это так нас занимало, но делать нечего, остается признать это: мы, студенты, интересовались всем, что происходило на Западе. Разочарование пришло потом. А в 1980 году началась эпоха «Аквариума» 207, и за пять лет до начала горбачёвской перестройки мы с некоторым опозданием пережили историю хиппи, «рок-революции» и прочитали сочинения Карлоса Кастанеды, переведенные безымянными переводчиками и размноженные на запрещенных тогда чудо-копировальных машинах— ксероксах. Кастанеда был невероятным духовным прорывом в стране, где классики марксизма по-прежнему считались вершиной философской мысли, как будто не было ни Шпенглера, ни Хайдеггера, ни «бунтующего человека» Камю, ни «Спонтанности сознания» Налимова, ни структурной лингвистики, ни открытия Грофом неизвестных измерений человеческой психики. Но Грофа так никто бы и не прочел, кроме специалистов, если бы благодаря «Путешествию в Икстлан» и «Дару Орла» Кастанеды мы не увидели этот мир как тайну. Тайну силы. Горбачёву нечего было прибавить к этому прозрению. Я это понял в первый же раз, когда увидел его общение с народом на Невском проспекте в Питере. Перестройка, новое мышление, ускорение научно-технического прогресса… Все это можно было воспринимать всерьез, пока не запустились стихийные и тайные процессы истории,о которых ни наши коммунисты, ни мы сами не имели ни малейшего представления…

Мир стоял на пороге глобализации, и некоторые глобальные процессы уже пробивали себе дорогу через любые границы. Мир готовился вступить в третье тысячелетие и становился все сложнее, все запутаннее. Все труднее становилось понимать его.

Одной из таких «непоняток» была Ирано-иракская война. Она началась в 1980м, когда я впервые женился. А в 1988м, когда моя семейная история закончилась крахом, я с удивлением убедился, что война все еще идет. Иранские орудия монотонно обстреливают Ирак химическими снарядами. Иракские самолеты монотонно бомбят иранские города. С той и с другой стороны линии фронта солдаты, умирая, запекшимися губами шепчут мусульманские молитвы. Это было настоящее безумие. Все эти годы война не прекращалась ни на секунду! В Тегеране сохранялась светомаскировка. Еды не хватало. Крестьяне и подростки, взятые на фронт ополченцами, создавали «живые волны» наступлений иранской армии и гибли тысячами. Но солдаты, идущие вслед за ополчением, добились победы.

Причиной конфликта был небольшой спорный клочок земли— правда, нефтеносной— в низовьях реки Адвандруд (которая образуется в месте слияния Тигра и Евфрата). То, что за это можно положить чуть ли не миллион человек 208, со стороны казалось невероятным и кошмарным сном. Я долго не понимал, почему Хомейни отказался от мира с Ираком, когда через неделю после начала войны Саддам, захватив богатый нефтью «спорный участок» на ирано-иракской границе, предложил Ирану заключить мир. Теперь я, может быть, догадываюсь, в чем дело:

…Иди и гибни безупречно. Умрешь недаром:

Дело прочно, когда под ним струится кровь… 209

Исламская революция в Иране обошлась малой кровью: активных сторонников шаха, казненных по приговору новой исламской республики, было всего полторы сотни человек 210. На самом деле эта цифра, как и все цифры, касающиеся любой революции, в значительной мере взята с потолка. Но существенно важно не это. Среди сторонников революции были люди, которые возлагали на нее очень разные и даже противоречивые надежды. Азербайджанцы в Тебризе хотели не столько возвращения к социальной доктрине ислама, сколько чего-то вроде национальной автономии и современных демократических свобод. В результате резиденция азербайджанского аятоллы Шариат-Мадари была подвергнута обстрелу «неизвестными лицами». Центральный комитет прокоммунистической Народной партии Ирана поддержал курс Хомейни на создание исламской республики, но проявлял чрезвычайную озабоченность демократическими правами и политическими свободами граждан, сферой деятельности партий и профсоюзов и требовал создания коалиционного правительства. Один из ближайших сподвижников Хомейни, аятолла Телегани, склонявшийся к той же идее политического многоголосия, неожиданно получил удар в спину: «неизвестными» были арестованы и отправлены за решетку два его сына. Позднее выяснилось, что к этому делу имеет прямое отношение корпус «стражей исламской революции». Курдская демократическая партия Ирана не менее азербайджанцев была озабочена курдской национальной автономией… В общем, если бы не агрессия Саддама, вполне могло бы статься, что между вчерашними союзниками по исламской революции пробежали бы глубокие трещины и дело кончилось бы таким компромиссом, который был, с точки зрения Хомейни, совершенно неприемлем при создании «исламского государства». Хомейни написал книгу с одноименным названием, он вынянчил свою идею и жаждал ее воплощения в чистом виде. Для этого разнородную революционную массу надо было сплотить. А что крепче всего сплачивает народ? Как показала история, общая нужда и страшные бедствия. Война дала и то и другое. Хомейни превратил «Навязанную войну» в «Священную оборону». В результате автономисты были уничтожены, коммунисты и сторонники компромиссов оказались за решеткой или вынуждены были публично отречься от своих взглядов по телевидению. Кое-кто отделался домашним арестом. Зараженная «западничеством» интеллигенция, много университетских профессоров и студентов покинули страну, но зато идея исламского государства осталась как есть, без изъяна. Миллион погибших— неплохая цена за чистоту замысла. И тем не менее Хомейни добился своего. Народ был сплочен. Более того, мрачный пафос шахидства— подлинное торжество смерти, как сказал бы Ницше— на время стал определяющим настроением в обществе. Один из многих революционных поэтов того времени выразил этот настрой, как упрек влюбленным, которые думают о счастье…

Удивительно

Видеть влюбленных, дорожащих своим телом.

Неудивительно, если жертвуют жизнью,

Удивительно, если ее сохраняют… 211

Во всякой революции есть изнанка. Хомейни был жестким политиком и революционным лидером. Совсем иного толка, нежели Даниэль Ортега. Хомейни хотел дать миру новый шанс, который несла в себе социальная доктрина ислама. Ни на Западе, ни в СССР его не поняли. В 1989 году, незадолго до смерти, он направил М.Горбачёву содержательное письмо, свидетельствующее о ясной и неординарной позиции иранского лидера. Экс-президент СССР на это письмо ответил. Тогдашний министр иностранных дел СССРЭ.Шеварднадзе лично передал Хомейни ответ Горбачёва, но Хомейни остался глубоко разочарованным ответом советского лидера. Тот воображал себя любимчиком Запада, этаким маленьким лордом Фаунтлероем, которым на самом деле не являлся и, кажется, даже не понял главной мысли Хомейни: что строительство нового общества есть прежде всего духовная задача…

В девяностые сама Россия пережила невероятный стресс, связанный с развалом Союза, распадом хозяйства и неожиданной, хотя и вполне логичной, переменой отношения к нам со стороны горбачёвских «друзей»— Соединенных Штатов и Великобритании. Своего они добились и теперь им, в общем, стало наплевать на Россию. Хотя желательнее было бы все-таки добить ее окончательно. Так что России было не до Ирана. И что там происходит, ведал лишь узкий круг специалистовядерщиков, которые доводили и запускали атомную электростанцию в Бушере. От них приходилось слышать, что Иран стремительно набирает обороты после закончившейся, наконец, войны и исполнен решимости выстоять, какие бы санкции ни применяла против него Америка. Говорилось и о том, что новый аятолла Али Хаменеи— Высший руководитель Ирана с 1989 года— является покровителем ядерной энергетики и современных исследований в биологии; он же издал фетву [разъяснение, истолкование], в которой говорилось, что использование или накопление ядерного оружия запрещено исламом. С начала 2000х занавес стал приоткрываться. Настало время любопытных: среди моих знакомых это были в основном журналисты, набравшиеся смелости взглянуть, что изменилось за двадцать лет исламской еволюции. Все, кто в это время побывал в Иране, возвращались с благоприятными впечатлениями, хотя и европейская, и американская пропаганда делали все, чтобы такие впечатления не могли возникнуть. По крайней мере, у цивилизованных людей, считающих себя «западниками» и демократами. Им должно было быть стыдно говорить об Иране что-нибудь хорошее. И тем не менее все мои друзья, побывавшие в Иране, говорили хорошее. Один из них, фотограф Андрей Семашко, сделал фоторепортаж для журнала «Вокруг света» об иранских канатах. Канаты— это древняя система водоводов, прорытых под землей. Вода забирается с верхнего горизонта в горах и по каналам самотеком идет вниз, в города. Во многих кварталах, особенно богатых, канаты проходят прямо под домами. Спускаешься метров на двадцать вниз с кувшином и пожалуйста: чистейшая, живая, природная вода. Протяженность канатов Ирана достигает многих тысяч километров. И создавались они несколько тысяч лет. Андрей был в музее воды в Йазде и совершил путешествие по канатам этого города вместе с человеком, который со своими сыновьями смотрит за системой древних водоводов. Это один из самых уважаемых людей в городе. После этого рассказа у меня возникло ощущение, что если эти канаты сохранились и профессия «смотрителя воды» является по-прежнему одной из самых уважаемых, значит, несмотря на революцию (которой я, повторяю, не понимал) уцелело что-то главное. Глубинные слои культуры народа остались в сохранности. Иран— страна очень древней и очень глубокой культуры. И эта культура не могла быть в одно мгновение сметена событиями иранской революции и войны, которые запомнились мне по телетрансляциям.

Незадолго до моего отъезда мы с Ольгой попали на спектакль режиссера Амира Реза Кухестани «Среди облаков». Хотелось понять уровень рефлексии иранского режиссера, уровень художественного и философского осмысления мира. Спектакль превзошел все наши ожидания. Собственно говоря, делают его двое— мужчина и женщина. По сюжету, они пробираются из Ирана в Европу. Он— странный, полумифический персонаж, которого мать зачала от Духа воды, когда, стоя в реке, оплакивала утонувшего мужа. Кто знает, может быт, из-за двойственной природы вся жизнь его сложилась сложно и трудно. Ему пришлось бежать из родной страны, и теперь он оказался в Хорватии, уборщиком и прислужником в каком-то баре… Он настолько опустошен крушением своего прошлого, что вряд ли чего и ждет от тех лет, что ему еще суждено прожить. Поэтому довольствуется крышей над головой и даровой похлебкой. А женщине, беременной от святого, нужен напарник, ибо она хочет одного— донести свой плод до «настоящей Европы», до Италии или Франции, чтобы родить его там, где новорожденный по закону будет считаться настоящим европейцем. Это, собственно, преамбула, некоторое предварительное условие задачи, которую этим двоим потерявшимся в мире людям предстоит решить. Нет смысла пересказывать спектакль. Действия мало, оно сведено к нескольким символическим сценам и длинным диалогам, раскрывающимся в поле мифов или сновидений. В спектакле нет политики. Все решено на более высоком, символическом уровне. И хэппи-энда нет. Мы так и не знаем, что в конце концов ждет героя и героиню. Важнее, что вдвоем они нашли выход из анабиоза души, обрели любовь и волю к жизни, полной опасных и даже гибельных поступков, но все же поступков, достойных человека.

Амир Реза Кухестани— настоящий театральный новатор— гастролирует со своей труппой по всему миру. Театр патронирует иранская «театральная кампания Mehr Group», и спектакли его с успехом идут в Тегеране. Я опять вспомнил о глубине культуры и понял, что если удержусь на этой глубине, то все будет нормально.

Спектакль успокоил меня, ибо больше всего я боялся, что ничего толком не смогу ни понять, ни даже просто увидеть там, в Иране. Я не боялся, что ко мне приставят «стража исламской революции» и он повсюду будет сопровождать меня. Но боялся непонимания, несовпадения каких-то важных культурных кодов. Боялся, что если мой сопровождающий станет мне врать, я не смогу отличить ложь от правды. Времени не хватит разобраться в этом. Как-то, засыпая, я поймал себя на мысли, что если очередное осеннее обострение отношений между Ираном и США закончится войной и, следовательно, налетами славных американских ВВС, которые своими бомбежками разнесли на куски уже не одну страну мира, то бомбы меньше напугают меня, чем молчание Ирана, недоверчивость и подозрительность Ирана, несбывшееся ожидание Ирана как чего-то все же прекрасного. Война— она все скажет сама за себя. Даже спрашивать ни о чем будет не нужно: я все увижу собственными глазами 212. Думал о том, как буду пробираться от Тегерана к азербайджанской границе (аэропорты, конечно, будут разбомблены, и «выходить» придется через пограничный пункт в Астаре), сольюсь с толпой беженцев, увижу, как говорится, народ «в лицо»…

Подал документы на визу в пятницу, 19 октября. В тот же день мы с Ольгой побывали на концерте суфийской музыки, исполняемой группой знаменитого музыканта Мохаммада Эгбала, вдохновленного поэзией Руми. Сам он был уже далеко не молод и частенько «недотягивал» голосом. Но на флейте играл превосходно. Жена его, европейка, в пении вторила мужу на европейских языках и играла на арфе. Был еще перкуссионист, элегантно одетый мужчина лет шестидесяти, который сидел на сцене, скрестив ноги в белых джурабах 213 и работал с двумя бубнами. И виолончелистка, которая совершенно потрясла мое воображение. Она была одета в красивое платье из красного бархата, но главное— каждый звук своей виолончели она переживала со сладостной мукой. Не смотреть на нее, когда она играла, было невозможно, а смотреть— все равно, что наблюдать женщину в любовном исступлении. Музыка была превосходная. Аплодировали бешено. Примечательно, что концерт состоялся в том же зале Политехнического музея, где 99 лет назад, в 1913м, чуть ли не день в день, суфийская музыка впервые прозвучала в России. Интерес тогда тоже был колоссальный: присутствовал Константин Скрябин, автор симфонической «Поэмы огня», кто-то еще из поэтов, из композиторов…

Поразило благородство лиц музыкантов, их простая, но очень изысканная светлая одежда, мощь этой негромкой, но доходящей до самого сердца музыки. Мохаммад Эгбал— один из тех, кто после исламской революции уехал из Ирана. После концерта я успел купить в фойе один компакт-диск. Несколько месяцев потом слушал его, получая все большее наслаждение. Это была утонченнейшая музыка, в своем роде— тоже «поэма огня», но огня просветленного сердца.

Визу мне сделали быстро, но всего на двенадцать дней. «Большой» маршрут, таким образом, отпал сам собой. Я забрал паспорт с визой, на которой необъяснимым образом стал похож на китайского мальчика, и поехал за билетами. Времени что-либо исправлять или сомневаться больше не было. Руми сказал об этом так:

Даже если у тебя нет подходящего снаряжения

продолжай поиск;

снаряжение не обязательно на пути к Господу.

Когда увидишь любого, вовлеченного в поиск,

стань ему другом и склони перед ним голову… 214

Был последний светлый день октября, Москву залила пестрая красота причудливо выцветающего хлорофилла: облетающих уже парков, бульваров, разноцветных кленовых листьев на газонах. Земля клумб была заново перекопана и кое-где присыпана под зиму разноцветными опилками. Синими, желтыми, розовыми. По бульвару не спеша шли люди: это были наши люди, и я примерно знал, куда и зачем они идут, что выражают их лица, их одежда, что они думают. Вместе с ними я включен в общее поле сознания большого города, в котором я родился и прожил всю жизнь. Я вспомнил, что где-то записал имя настоятеля русской церкви в Тегеране, отца Александра, и решил обязательно сходить к нему. Потому что он давно живет на крошечном островке за оградой русской церкви в этом чуждом мне, зыбком, как море, городе-сознании и, следовательно, имеет основания для такого выбора и такой жизни. Наверняка, он настолько освоился там, что обрел свое служение, и зыбкость, как я изволил выразиться, давно уступила место твердой почве под ногами. И мне любопытно— чем он живет? Кто он— миссионер, филантроп или просто нашел себе тихое место и нехлопотную работу? В любом случае, у него есть причины добровольно жить в чужой стране и понимать ее обитателей…

В тот же день я купил билет на Тегеран в крошечном агентстве на Тверской. Рейс был с пересадкой в Баку. Я сразу позвонил Азеру и сказал, что 29 октября вечером прилечу в Азербайджан и он может, если хочет, встретить меня. Поболтали бы пару часов в каком-нибудь кафе.

Азер никак не мог врубиться, все спрашивал, откуда я лечу— из Ирана?

—В Иран, в Иран, — отвечал я, — Днем 29го. Рейс «Азербайджанских авиалиний» 63–55. Как всегда. Прибытие в Баку— в 17.30.

Я два или три раза повторил это, но уверенности, что он понял, так и не появилось.

Когда я вышел из агентства, погода резко изменилась, задул злой холоднющий ветер, и вся природа сразу прищурилась, съежилась под этим ветром, и уже не верилось, что только вчера мы с дочерью, Фро, гуляя, ловили солнечный свет на лимонно-желтых листьях в ботаническом саду и весь мир состоял из светящихся цветных пятен. Сейчас он лепился из накрапывающего дождя, подслеповатых сумерек и погасших красок, напоминающих о близости темных зимних месяцев. И ничего нельзя было с этим поделать…

В ночь на 28 октября выпал снег. Мы с Ольгой заклеили на зиму окна в доме, я собрался в дорогу. Сначала я попробовал приспособить для этого дела чемодан, где хранились географические карты и фотографии, но потом все-таки решил, что поеду налегке: то есть с рюкзачком и одной маленькой сумкой. Возьму минимум вещей, фотоаппарат, диктофон и записную книжку. На дне чемодана мы неожиданно наткнулись на несколько фотографий, о которых давно забыли. Я и мой брат Саня сняты за столиком пивной в Гурзуфе. Только что мы похоронили в море прах отца. На следующий день мы, значит, уехали в Симферополь и сели на вечерний поезд, а наутро я сошел с поезда, не доезжая 200 километров до Москвы, на станции Тула. После чего прошел еще час— и мы встретились с Ольгой. То есть этот снимок сделан меньше чем за 48 часов до нашего знакомства. И мы еще ни-че-го не знаем друг о друге. Не знаем, что неисследимым образом нашим судьбам суждено вскоре пересечься, чтобы… Чтобы вот эта жизнь, длиной в девять лет, состоялась. Чтобы замысел книги получил новое дыхание, затрепетал в два сердца— и вышел на стадию воплощения. И теперь мне просто надо пройти последнюю дистанцию, чтобы сказать: знаешь, милая, я все-таки сделал это. Отчего-то было чувство, что я уезжаю надолго, чуть ли не навсегда, хотя виза была всего на двенадцать дней. Мы мало говорили в тот вечер. Все, что можно было сказать, было, видимо, уже
сказано.

II.ДЕНЬ ДЛИНОЙ В ДВЕ ТЫСЯЧИ МИЛЬ

В полете моим соседом оказался мужик лет пятидесяти, назвался Эдиком. Выяснилось, что он бакинец, не был на родине 15 лет. Жил в Москве. О большем не распространялся. Но нервничал. За обедом выпил плоскую бутылку джина Befeeter, купленного в duty-free. Немножко размяк, повернулся ко мне и сказал:

—Вот сейчас приеду, возьму такси, доеду до дома и три дня не буду выходить…

— ?

—Тихо-тихо буду сидеть. Выяснять, что с кем стало. К кому можно, а к кому и не нужно стучаться в дверь…

Помню, в бакинском аэропорту я очень быстро прошел все процедуры и направился к выходу в зал прилета, отделенный от внутренних помещений аэропорта стенкой из матового стекла. Не терпелось увидеть Азика, узнать, что стало с ним за эти два (уже два!) прошедших года.

Стеклянные двери разомкнулись передо мной, таксисты, поджидавшие клиентов за хромированным поручнем, наперебой стали предлагать свои услуги, но я только отмахнулся:

—Не надо…

В зале было довольно много народу, из-за близорукости я не различал ясно лица, но все еще был убежден, что не успею я достать из рюкзака очки, как Азер подойдет ко мне и, похлопав по плечу, скажет «привет!».

Но его не было. Я сел в пластиковое кресло, достал очки и огляделся внимательнее. Большая часть пассажиров уже прошла. Толпа таксистов заметно поредела. Последними выходили мамаши с несколькими детьми и люди с большим количеством багажа. Потом и их не стало. Таксисты разобрали пассажиров и разъехались до следующего рейса. В зале осталось всего два-три человека. Справа в глубине был бар, где можно было скоротать время за кружкой пива, слева— обменник валюты. Появился охранник в штатском, пристально вгляделся в меня, как будто запоминая, но ничего не сказал.

Я не выдержал и достал телефон. Набрал номер Азера. Почти разу услышал его характерное: «Ал!»

—Ты где, Азик?— с изумлением спросил я.

—А ты где?— зачем-то спросил он.

—Я здесь, в зале прилета, в аэропорту.

—А, — сказал Азик. — Ну тогда выходи через южное крыло, мы прямо тут и стоим. Белая машина.

—Азик, откуда я знаю, где южное крыло?! Ты не мог бы просто подойти в зал прилета? Сразу меня найдешь: я тут один.

—Просто иди на выход из этого зала и снаружи сразу нас увидишь: белая машина…

О черт! Что еще стряслось? Азер раньше так бы не поступил.

Я подхватил сумку и под взглядом охранника, который внимательно вслушивался в наш разговор, пошел к выходу.

Худшие мои предположения подтвердились: Азик был пьян. Я ни разу не видел его даже слегка выпившим, и почему-то это поразило меня. огда я забрался в машину— огромный, безвкусный и роскошный белый джип— он обнял меня и облобызал. И прежде чем представить своим друзьям, почему-то сказал: «а это— мои телохранители». И сам же засмеялся.

Видимо, это была шутка.

Один, Эльдар, был громадный темнокожий талыш 215. Он еле умещался в салоне, такое все у него было огромное: огромная голова, огромное тело, руки, кисти, даже пальцы рук. На лице, темном, как у Иблиса, сверкали белки глаз. Другой был тщедушного сложения и рядом с Эльдаром казался просто седовласым мальчиком. Как, впрочем, и я.

—Мы встречали тебя вчера, — нетвердо сказал Азер. — Нам сказали, что рейс задерживается до пяти утра. Мы сели в баре и стали ждать. Какой-то идиот обманул. Рейс в пять часов тоже не пришел.

—Я же сказал, что прилечу сегодня вечером, — зачем-то сказал я. Хотя любые объяснения были бесполезны: было видно, что Азик пьет. И уже не первый день.

Мне хотелось выяснить, как складывается его жизнь, что с его отъездом в Германию, что с работой, что с мамой и что мы будем делать эти четыре часа до рейса на Тегеран.

—Может быть, просто заедем к тебе?— спросил я.

—Не-э, — сказал Азер. — О черт, у меня даже язык заплетается… Перед мамой я в таком виде не покажусь… — Он подумал. — Лучше посидим где-нибудь спокойно, а потом я тебя отправлю в аэропорт, а нам надо отогнать эту тачку в Исмаилы. Помнишь Исмаилы? Тот ресторанчик в горах, где мы обедали? Вот, хозяин хочет взять эту тачку.

Мы доехали до какого-то дешевого кафе на девятом километре, Азик заказал мне ужин. Сам есть отказался, но, правда, выпивать тоже не стал. Эльдар сказал, что оставит нас на часок, а потом заедет за Азером и увезет его: уже темнеет, а путь неблизкий и дорога горная.

—Ладно, — сказал Азер.

Я очень хотел узнать, как у него дела, но он только отговаривался:

—Ешь, ешь…

В конце концов я понял вот что: с тех пор как Азика уволили, найти работу он так и не сумел. Два года сидит без работы. Иногда перегоняет машины из Турции в Азербайджан. Дети выросли. Недавно приезжал из Германии старший сын, сказал, что хочет завести там дело, попросил денег. Азик отдал последние 15 тысяч евро. Мама не уехала ни к брату в Батуми, ни к сестре в Торонто. Видимо, семья решила, что ей лучше остаться на родине. Под это дело родственники скинулись Азеру на новую квартиру в новом доме…

Азер был уже не пьян, но как-то совершенно растерян. Ведь, рассказывая мне о своем житье-бытье, он сам как будто подводил итог этим двум минувшим годам. И что же? Работы нет, жены нет, детям он больше не нужен… Вот мне он был искренне рад, и я был рад. Особенно потому, что когда-то назвал его другом и никогда не сожалел об этом. Но вот— плохо другу моему. И история до банальности обычная— погибает хороший человек…

В кафе работал телевизор, сообщая о разного рода бедствиях во всем мире: в Париже— снег. В Штатах— какие-то невиданные наводнения. Наводнения в Польше, в Малайзии… 29 октября 2012 года— можете проверить по газетам. Затем пошли новости из Карабаха. У нас в России не знают— да никого это и не интересует— что там продолжается какая-то тайная война. Показывали азербайджанских беженцев с их жалкими пожитками, переправляющихся на глохнущем, захлебывающемся грузовике через реку. Загнанных в реку, беспомощно разбредающихся коров… Мост, захваченный боевиками. Правда или вранье эта передача? Кто эти боевики? Армяне? Наемники? Они вооружены армейским оружием, у них тяжелые пулеметы…

Кому это выгодно? Кто на самом деле хочет, чтобы это продолжалось? Кто хочет, чтобы война все время тлела? Хотя бы в телевизоре. Хотя бы в умах. Поди-ка, ответь. Дагестан, Армения— Азербайджан, ситуация вокруг Ирана— все это трещины, из которых сочится кровь и безумие…

Через час вернулся Эльдар и, наклонившись к Азику, сказал, что пора ехать.

Лицо Азера исказилось какою-то горькой гримасой:

—Сейчас, сейчас… Только посажу Василия в такси.

Машина пришла через десять минут.

—Когда ты обратно?— спросил Азер. Он вдруг сообразил, что все кончилось. И мы можем с ним больше не увидеться. Никогда.

—Обратный билет у меня на десятое ноября. Но если получится, я бы на денек раньше приехал сюда через Астару. Тогда бы, может, и поговорили по-человечески.

—Приезжай, — сказал Азер. — Обязательно.

—Я постараюсь.

—Обязательно приезжай.

Я сел в такси, он— в этот дурацкий джип, и мы разъехались в разные стороны.

Шофер уже знал, что надо ехать в аэропорт.

—В Москву летите?— спросил он, чтобы не скучать.

—Нет, в Иран.

—В Иран?— не удивился он. — Интересная страна.

—Почему интересная?— спросил я.

—Ну… Там как-то люди не боятся работать…

Он сказал эту фразу, как будто подумал вслух— и замолчал. А я ее, естественно, запомнил, но понял только потом. Вот, скажем, в Азербайджане человеку неловко сказать, что он работает на стройке каменщиком. Или наладчиком оборудования. И уж тем более рабочим. Сельскохозяйственным. Это непрестижно. Назвавшись рабочим, он выставляет напоказ свою бедность, отсутствие «связей» в обществе, отсутствие друзей, которые бы ему помогли занять пост почище. Уважаемый человек должен быть как минимум бизнесменом, а еще лучше— крупным государственным чиновником и бизнесменом в одном лице. А в Иране все совершенно иначе… Это вопрос сознания и ответственности. Вопрос, если хотите, справедливости… И на самой глубине— это основной вопрос исламской революции… Право на труд и на достоинство трудящегося человека.

В аэропорту уже собирался народ на ночной рейс в Тегеран. И первый иранец, которого я увидел, это был мужчина лет сорока пяти, элегантно одетый до самых носков, с первой сединой в волосах и глубокомысленным раздумьем на красивом лице. Он держал на коленях ноутбук и, как мне показалось, был погружен в работу. Еще был парень— не такой элегантный, но тоже с планшетом: играл в шахматы. Много было простых людей, вот как бы советских. Я таких хорошо знал, ничего о них не могу сказать плохого. Они, может быть, не в курсе новинок моды и культуры, но зато не испорчены, трудолюбивы, обычно отзывчивы. Один был тяжело больной старик, кажется, раковый. Он лежал на скамейке с полузакрытыми глазами и иногда вздыхал, ощущая сильную боль. Может, он из Баку летит в Тегеран лечиться? Медицина там, говорят, хорошая…

Минула полночь.

Объявили посадку на рейс. Старуха стала будить заснувшего старика. Мужчина, элегантно одетый до самых носков, наморщил лоб: похоже, сигнал прозвучал не вовремя, что-то так и осталось недоделанным в его работе, какая-то мысль безнадежно «зависла». Направляясь к выходу, я еще раз взглянул в его сторону. Экран компьютера еще светился. На нем видна была недоигранная партия в нарды.

И еще была красавица… Нельзя без красавицы. Я заметил ее, когда всех уже слили в «накопитель»— крошечный зал с сотней кресел. Она села прямо напротив меня. Синие туристские ботинки на грубой рифленой подошве, джинсы, обтягивающие красивые ноги, желтая майка с вырезом, часы в зелено-фиолетовом ремешке-корпусе; поверх майки— клетчатая мужская рубаха-ковбойка, поверх ковбойки— длинный черный свитер, закутавшись в который, она легко могла скрыть приметы своего модного «вольнодумства». Густые волосы распущены, висок подбрит, музычка в наушниках, но, опять-таки, на шее— какой-то клетчатый платок, в который она могла мгновенно спрятать свою вызывающую красоту. Кожа смуглая, сама тоненькая, карие глаза… Невероятная красавица! Сидела, скучала, потом, перехватив мой взгляд, достала из рюкзака отличный Nicon и от скуки стала фотографировать ползающую по полу муху. Так ли ей нужна была муха? Или она хотела показать себя во всей красе?

Винтовой двухмоторный самолет стоял на поле аэродрома в свете прожекторов. Все по очереди уже втянулись по трапу в брюхо самолета. Но я жду. Не хочу подниматься прежде, чем поднимется она: игру надо доигрывать до конца.

Только мы вдвоем стоим теперь у трапа.

—Ну что же вы стоите, проходите, — сказал я по-русски и сделал приглашающий жест.

Жест она поняла и победительно улыбнулась в ответ…

Чернота. Ночь над Каспием. Потом на дне этой ночи становятся видны россыпи огней. Как будто колонии каких-то светящихся микроорганизмов на дне моря. Все побережье мерцает скоплениями облепивших его желтых и зеленых фосфоресцирующих бактерий. Потом опять черный провал— пролет над горами— и Тегеран: гигантский светящийся организм, во всю видимую ширь раскинувший разноцветные волокна своих нервов.

III.ТЕГЕРАН БЕЗ ТЕЛЕВИЗОРА

Первый человек, которого я встретил, выйдя из отеля Ferdowsi Palace, был какой-то идиот, который схватил меня за рукав, сунул мне в руки визитку, что-то прокричал по-английски и стал разворачивать перед лицом альбомы с фотографиями. Он оказался гидом, платным гидом по Тегерану, и тут же, при гостинице, имел свой офис. Я быстро улизнул от него и, пройдя вперед пятьдесят метров, смешался с уличной толпой.

Трескотня, которая разбудила меня, оказалась трескотней мотоциклов. Их здесь десятки тысяч. Правил дорожного движения почти не существует. Но улица! Какое-то неуловимое смешение восточного города с… Ночью я так и не нашел подходящего слова. Жалюзи магазинчиков напоминали Европу, хотя сами лавочки здесь выглядели победнее и продавали не модные бренды одежды или посуды, а весь вещный мир в его странных и подчас парадоксальных формах: я видел морской якорь, корабельные цепи и цепи для собак, книги, орехи, инструменты новые и старые, бутики очень хорошо сшитой и очень недорогой одежды, развалы фруктов, овощей, радиодеталей— будто весь город был невероятных размеров рынком. За три часа я прошел по главной улице вдоль открывающихся лавочек, посмотрел, как мужчины толпятся у газетного киоска, увидел небольшую, человек в шесть-восемь, очередь за хлебом, где тоже были одни мужчины. Потом мимо меня проехал мотороллер с прицепом, в котором сидела целая команда мусорщиков в желтой униформе. Когда я навел на них фотоаппарат, они радостно захохотали и стали приветственно размахивать руками. Обычно те, кого я снимал, спрашивали меня: «Where are you from?» — и когда я отвечал «From Russia»— это искренне радовало их, так что некоторые даже поясняли соседям: «Руссия, руссия». С точки зрения английского языка это было неправильно, но для персов, видимо, так звучало привычнее.

Потом я куда-то свернул, прошел узким переулком, где сфотографировал несколько магазинчиков женской одежды, зашел в пекарню, где два парня как раз готовили свежую партию хлеба, и пытался поговорить с продавцом медицинских тонометров: у него был маленький офис и он сидел в нем за столом, заслоняя своею массивной фигурой весь дверной проем. Он поразил меня своей стопроцентной европейскостью. Большой с залысинами лоб, голубые глаза, абсолютно правильные, выразительные черты лица, аккуратно подстриженная седая бородка европейского профессора. Он хотел мне что-то показать, объяснить, как пройти куда-то, но из этого ничего не вышло, его английский был еще хуже моего. Из всего, что он сказал, я понял только одно слово— «house». Я улыбнулся, кивнул и пошел по переулку дальше.

Ну и под конец через красивые, с литой чугунной решеткой ворота я вышел на широкую, мощенную серым камнем площадь: с одной стороны ее возвышалось исполинское, тоже серое здание, которое не могло быть не чем иным, как зданием правительства. Над входным порталом были распростерты стилизованные под барельефы царственной династии Ахеменидов 216 крылья орла, капители массивных колонн поддерживали свод крыши затылками дородных быков, а лестницу, спускающуюся к площади, украшали барельефы копьеносцев, скопированные со стен Ападаны, дворца Дария I в Персеполе. Короче, вся громоздкая символика Персидской империи была пущена здесь в ход, чтобы придать этому зданию неприступный и величественный вид. Через площадь, в тени парка, помещалось здание в два-три этажа, несоразмерно маленькое по сравнению с серой правительственной твердыней, но куда как более красивое. Двухэтажные крылья цвета песка, узкие окна, по сторонам украшенные голубыми, на бухарский вкус, изразцами, разбитые сетью позолоченных рам, дробящих стекла, как витражи, на множество геометрических фигур. Венчали здание купола небесного цвета.

Здание это было обнесено решеткой, и пройти в него можно было, только миновав пост охраны.

Я решил, что это не что иное, как шахский дворец…

Я повторял ошибки всех путешествовавших, в первый раз нырнувших в мир незнакомого города: меня интересовало все. Газеты, их названия, их отношение к официозу, их независимость; марки автомобилей и мотоциклеток («Райка», «Рмоз», «Аршиа» и «Хонда» иранской сборки). Первые встречи, первые реакции людей всегда кажутся особенно важными, и неудержимо тянет про них рассказать, хотя, как легко догадаться, эти впечатления только потому так врезаются в память, что они— яркие, первые. Но поверхностные. И неоткуда взять глубины в этот первый день. Со своим нулевым опытом ты обречен наблюдать кипящую поверхность жизни города. Большого, многослойного города, имеющего свой такт и ритм, свои неудержимые потоки и тихие заводи, нервные узлы и зоны расслабления, центры кипящей активности и всеми, кажется позабытые улочки с двумя-тремя прохожими вдалеке. Единственное, что я понял хорошо— а я бывал в разных городах Европы и Азии и могу точно сказать— есть в городе стрём, или нет. Так вот, в Тегеране для меня никакой опасности не было.

А первые впечатления были об одежде: обычная одежда мужчин (джинсы, кроссовки, футболка) резко контрастировала с громоздким, как казалось, облачением женщин, с ног до головы одетых в черное. Нет смысла углубляться в эту тему, но, как и каждого, кто впервые приезжает в мусульманскую страну, меня заворожили силуэты женщин в черном и сама одежда, в которую они облачены— чадор. Носят его и матроны довольно почтенного возраста, и молодые красавицы, подчас еще закусывая головную накидку, как это при жизни Пророка делала его дочь Фатима. Дело не в чадоре— его ношение не обязательно— а в выборе стиля. Часть иранских женщин сознательно этот строгий «черный» стиль выбирает. Другие— студентки и молодящиеся— дамы нередко довольствуются эвфемизмом, то есть коротким, чуть выше колена, легким плащом, платком и джинсами (нужно, чтобы ноги были закрыты). Но есть и отклонения от этого канона. Наиболее дерзок стильный наряд девушек из состоятельных семей, куда обязательным элементом, как у вчерашней красавицы, входят горные ботинки, джинсы, мужская рубаха навыпуск и фотоаппарат Nicon. Именно Nicon, а не какой-нибудь другой. Платок при этом может схватывать лишь пучок волос на голове (так в 60е ходила в Москве Белла Ахмадулина), главное, чтобы он был. Но я успел заметить, что иранские женщины редко пытаются выйти за рамки принятого большинством стиля. Хотя магазины предлагают им десятки, если не сотни, вариантов одежды, облачась в которую они не погрешили бы против правил, предписываемых мусульманской моралью. Модные шляпки, береты, пальто всевозможных фасонов, газовые платки, модные туфли— все это есть и предлагается в изобилии. Но иранки не спешат сменить старые наряды на новые. Очевидно, самовыражение в одежде им не слишком-то свойственно, или они относятся к этому иначе, чем женщины Европы.

Глазея по сторонам, прогулял я так долго, что мне пришлось чуть не бегом бежать в отель, где уже должен был ждать меня переводчик. Я вернулся в Ferdowsi Palace. Поинтересовался у дежурного, не спрашивал ли меня кто-нибудь. Нет, никто. Я отправился в номер. Подождал минут пять. После чего не выдержал и стал звонить г-ну Хусейни. Однако прорыв в английском языке, который я совершил вчера ночью, окончательно подорвал мои силы, и теперь я тщетно пытался выразить свое недоумение тем, что времени— час, а переводчика все нет. Г-н Хусейни вяло отбивался от моих попыток быть красноречивым и наконец, не выдержав, передал трубку кому-то другому:

—Скажите, что мы можем сделать для вас, и мы сделаем, — сказал приятный голос по-русски. — Переводчика вашего зовут Мохсен Руста, он уже выехал и задерживается, вероятно, из-за пробок. Эта информация вас удовлетворяет?

—Да, — сказал я. — Мохсен Руста. Я выйду в бар и выпью кофе. Передайте ему, если он будет звонить.

—Хорошо. Мы ждем вас.

То, что я по привычке назвал «баром», таковым, конечно же, не являлось: в Иране спиртные напитки запрещены и, как я был убежден, нет ничего хуже, чем с запахом алкоголя изо рта попасться в руки полиции (хотя за все утро я так и не увидел ни одного полицейского). Так что «бар» был просто кофейней или маленьким ресторанчиком, который работал круглые сутки, в то время как второй, большой, закрывался после завтрака и открывался снова только в пять вечера.

Я написал записку переводчику: «Уважаемый г-н Руста!.. », в которой указал свое местонахождение, и повесил ее на ручку двери.

Черный, плотный, как борец, распорядитель или хозяин кофейни мигом очутился передо мной, до блеска надраивая полотенцем кофейную чашку.

—I want one coffee cup and some cake… — попробовал я.

—One turkish coffee?— поинтересовался хозяин.

—Yes. One strong, one good coffee and pie.

—Delicious, — заключил он и добавил, что и кофе, и пирог мне сейчас доставят.

Я думал, что «по-турецки» мне сварят тут же, в джезве на песке, но пришлось подождать, пока чашка густого, ароматного кофе с куском политого шоколадом кекса спустится ко мне на грузовом лифте.

Я огляделся вокруг.

«Кофейня» представляла собой зальчик неправильной формы, где умещалось столиков девять или десять. Некоторые были совсем низкими, и рядом с ними любители восточной неги могли возлежать на коврах. В углу висела накрытая платком клетка с канарейкой, которая несколько раз с силой пробовала свой голос. Напротив была низкая сцена с тремя стульями. Но для музыки было еще рано. Попытки расплатиться поставили меня в тупик: традиционная иранская валюта— риалы— настолько обесценилась, что министерство финансов собирается ввести ассигнации нового порядкового достоинства— туманы, которые позволили бы сократить несколько лишних нолей. Скажем, доллар стоит 10 000 риалов, и ничего с этим не поделаешь, как бы сурово не смотрел с купюры аятолла Хомейни. Но пока министерство собирается, народ давно уже считает деньги туманами. В общем, мне сказали сорок два, я и дал сорок два. Девушки на кассе заулыбались и стали мне говорить, что я сделал что-то не так.

—How much?— еще раз переспросил я.

—Fourty two tumans, — сказали они.

У меня не было никаких туманов, поэтому я просто сунул руку в карман и, достав из него целую жменю бумажных денег, протянул девушкам. Они, как птички, выклевали из моей ладони почти все, что в ней было, отдали мне чек и отпустили в легкой растерянности.

IV.МОХСЕН

В холле гостиницы я заметил двух пассажиров вчерашнего самолета, которые с видимым удовольствием сидели под листьями украшающих холл растений, утопая в мягких зеленых креслах. Просто сидели, блаженно улыбаясь. В Баку номер в такой гостинице стоит долларов триста, а то и больше, а здесь— всего сорок пять, поэтому бакинцы могли потешить себя роскошью. Угловым зрением я заметил, как какой-то парень поднялся из такого же кресла и, не спуская с меня взгляда, тронулся ко мне. Я остановился.

—Господин Голованов?

Видимо, г-н Хусейни сообщил ему мои приметы.

—Мохсен Руста?

—Да, да…

—Что ж, давайте знакомиться…

Мы прошли в номер. Мохсену, как выяснилось, было двадцать три, но навскидку я дал лет около тридцати: он уже утратил прогонистость фигуры, животик круглился под светлой рубашкой, каштановые волосы начали редеть со лба, очки с сильными плюсовыми диоптриями заметно уменьшали его глаза. Казалось, они слишком близко посажены. Мохсен принадлежал как раз к европейской, белокожей породе персов. Я вспомнил людей, которых повидалза три часа утренней прогулки: то была настоящая галерея самых разных человеческих типов и племен. Я быстро стал отличать собственно персов от родственных им, но более сухих, поджарых афганцев, индусов, арабов, армян и тюрок. Последние были представлены азербайджанцами из иранского Азербайджана и туркменами с Востока— из Гюлестана и Хорасана. Их оказалось не так мало: то и дело на улицах попадались круглолицые девушки, завернутые в черный чадор, с узким разрезом глаз. Кипение разнородных этнических типов, собственно, и делало Тегеран похожим на сказочную столицу Востока…

Улыбка, которая растягивала губы Мохсена, делалась все напряженнее и все беспомощнее. Он, видно, не мог «включиться».

—Что, трудно было добираться?— спросил я. — В Тегеране пробки? Как и в Москве?

—А-а, — наконец, выдавил он из себя, ловя брошенный мною спасательный круг. — Нет, я добирался недолго. Просто мне позвонили в университет во время занятий— срочная работа. Сказали, что вы остановились в отеле «Фирдоуси». Но в Тегеране четыре отеля с таким названием. И пока я выяснял…

—Мохсен, а вы… Может быть, лучше на «ты»? Ты учишься? В университете? На каком факультете?

—Факультет иностранных языков, — ответил Мохсен. — Изучаю русский и французский. Мне сказали, что вы говорите также и по-французски? И я подумал, что раз так, то мы обязательно поймем друг друга. Parlez-vous franais?

—Oui, je parle franais, mais il me semble, qu, il fallait mieux, si nous allons tout de mme parler russe. Au moins, tu pourra enrichir ta langue… 217

—Mais oui, oui…

—По-моему, нам надо сейчас отправляться в Институт изучения Кавказа. Они ждут нас. Ты знаешь, где это? Знаешь директора, г-на Хусейни?

—Нет, я с ним не знаком. Но адрес у меня записан.

—Сейчас уже без пятнадцати два. В два мы должны быть на месте.

V.ВОПРОС РЕБРОМ

Мы вышли на улицу, Мохсен быстро выловил в потоке машин такси, и мы поехали в институт. Почему-то, возможно, вследствие нашего ночного разговора с г-ном Хусейни, я полагал, что мне придется прочитать сотрудникам краткую лекцию о современной русской литературе. В этой уверенности я пребывал, когда мы приехали в незнакомый квартал и позвонили в дверь офиса. Два этажа, несколько комнат, кулер в коридоре, ксерокс, на котором я попросил скопировать мой маршрут для Мохсена, и превосходные карты Каспийского моря на стенах. Именно те, о которых я мечтал— где море и его «окрестности» представлены целиком, а не кусками, в зависимости от пограничного размежевания примыкающих к нему стран. Все сотрудники, включая директора, были молоды, думаю, не старше сорока. С господином Хусейни мы познакомились еще ночью. Он по-прежнему был в джинсах, свежей белой рубахе и тонкой синей кофте. Другой сотрудник— Махмуд Ахмадиниа, на визитке которого значилось, что он-то и возглавляет сектор Кавказа, был одет еще более свободно— вместо рубашки на нем была футболка и неопределенно-серого цвета легкая куртка. Он прекрасно говорил по-русски.

—Как странно, — сказал я. — У России масса проблем с Кавказом, а института, изучающего эти проблемы, нет. А у вас нет проблем с Кавказом, но институт Кавказа есть. Как вы это объясните?

—Я думаю, Россия начинает не с того конца, — мягко улыбнулся он, но за этой мягкостью чувствовалась довольно твердая убежденность знающего вопрос человека. — Если бы Россия сперва поняла, в чем дело, и только потом принимала решения, вы получили бы на Кавказе другие результаты…

—Хорошо сказано, — вынужден был согласиться я.

Третьим оказался Али Калирад, лет тридцати с небольшим, в оранжевой рубашке навыпуск и кепке, лихо сдвинутой набок на рыжей голове. Это был парень что надо! Давненько не видал такого веселого и лукавого лица. Как потом выяснилось, он был уроженцем Мазандерана, одной из северных провинций, которые нам и предстояло посетить. Больше из института никого не было. Судя по количеству рабочих мест, в нем работало еще человек пять.

Когда церемония знакомства подошла к концу, я спросил, с чего мы начнем. Мысль о лекции, которую я должен прочитать, терзала меня: с каждым часом, с каждой минутой я чувствовал себя все дальше от русской литературы. Поэтому когда г-н Хусейни, вежливо кашлянув, сказал, что начал бы все-таки с обеда, поскольку они давно дожидались нас и ничего не ели, я испытал нежданное облегчение. Бог даст, эту проклятую лекцию вообще не придется читать… Мы спустились на этаж ниже и оказались в столовой, где, действительно, на длинном столе стояли еще горячие контейнеры из фольги: рис с курицей и немного овощей. Обед в институт привозила какая-то фирма. Следующим пунктом программы был поход в дружественное турагентство, владелец которого был специалистом по северным провинциям и любезно согласился в подробностях рассказать, как нам стоит ехать, где останавливаться и что смотреть.

Но мне не хотелось ускорять процесс. К этому времени— а прошла уже большая половина дня— у меня созрел вопрос. Я уже рассказывал, что последним моим «воспоминанием» об Иране были сюжеты теленовостей тридцатилетней давности. Я сказал, что давно интересуюсь Ираном, но следить за тем, что делается в стране, извне сейчас очень трудно. Не знаю, кто составляет сводки российских видеосюжетов и world news. Но впечатление от них об Иране— довольно мрачное. А в Европе 99% населения уверены, что иранцы— фанатики, от которых можно ждать чего угодно, а в самом Иране творится черт знает что. И вот, — завершил я, — я приезжаю в страну— и что вижу? Нормальная страна. Спокойная, доброжелательная…

—Так в чем же вопрос?— спросил г-н Хусейни, видимо нервничая.

—Он спрашивает, в чем вопрос, — перевел Мохсен.

—Вопрос можно сформулировать так. Об Иране абсолютное большинство людей ровным счетом ничего не знает, хотя считает нормальным относиться к нему с предубеждением. Никто не знает, что такое «исламская революция». На памяти остались только кадры тридцатилетней давности, когда весь Тегеран ходил ходуном и революционеры казались слепыми фанатиками. Никто не представляет себе, что значит— перестроить общество, исходя из религиозных принципов. Но я вижу, что Иран, что бы там не говорили,— нормальная страна. Это чувствуется по людям. По их поведению. По атмосфере на улицах. Выходит, за тридцать лет произошли большие изменения. Вот я и хочу знать: что такого произошло, что Иран снова выглядит нормальной страной?

Вопрос неожиданно выскочил ребром. Вот, как будто я поскользнулся, упал на пол и сломал себе ребро. И все сотрудники института смотрят на меня, не смея поверить, что все это действительно произошо. В глазах их читаются жалость и сострадание: шло, шло вроде нормально— и вдруг такой неловкий вопрос. Не знаю, что на меня нашло. Но, видимо, тогда вопрос о революции занимал меня всерьез. И я не стал подыскивать для него какую-то политкорректную форму, высказался напрямик.

На минуту в комнате воцарилась оглушительная тишина.

Потом г-н Хусейни, вежливо кашлянув, позволил себе как директору института первым взять слово. Начал он издалека и отметил, что в Иране изначально авторитет духовных правителей был выше авторитета светских властей мусульманского мира— багдадских халифов. И, например, каждому человеку в Иране известно, что когда халиф Мамун ар-Рашид, персонаж сказок «Тысячи и одной ночи», в 809 году отправился в Бухару и Самарканд усмирять мятеж Рафи-ибн-Лейса, он не смог добиться силою оружия ровным счетом ничего и вынужден был обратиться за помощью к имаму Ар-Ризе, духовному вождю. При котором край сам собою затих 218. И с тех пор позитивный, деятельный шиитский ислам прокладывает себе дорогу. Во время конституционной революции 1905 года мусульманское священство тоже было на стороне народа.

—Наши улемы 219 приняли тогда участие в новом устройстве Ирана, в создании нашей конституции, — почти торжественно произнес г-н Хусейни. Впрочем, это был переломный момент во всей его речи. — Во время конституционной революции имам Хомейни был маленьким ребенком. И какой-то, пусть детский, опыт переживания революции у него был. Шах тоже стремился к модернизации в Иране, но не путем развития науки, а путем подражания американскому образу жизни…

Поняв, что сейчас мне будет рассказана вся история иранской революции, я попытался спрямить разговор, сказав, что я в курсе политики последнего шаха.

Но г-н Хусейни упорно довел свой рассказ до конца, рассказав о железной дороге, построенной по велению шаха на колоссальные деньги, но абсолютно ненужной Ирану.

—Лишь когда в 1941м советские войска и войска Великобритании заняли Иран, мы поняли— сказал он, — для чего она, эта дорога…

Еще на стадии проработки маршрута я обратил внимание на то, что железнодорожные пути протянуты по северу Ирана в виде большой восьмерки. Такая схема железных дорог идеально подходила для быстрого вторжения русских войск в северные провинции, которые с конца XIX века считались российской зоной влияния, тогда как на юге распоряжались англичане. Соперничество России и Англии за Персию и, в более широком смысле, за преобладание на Востоке было в начале ХХ века столь острым, что война между ними не случилась, можно сказать, только благодаря чуду. Но судьбе было угодно, чтобы и в Первую, и во Вторую мировую войну русские и англичане воевали как союзники. И тогда железная дорога пригодилась совсем для других целей…

Г-н Хусейни был директором научного учреждения и речь свою выстроил в форме доказательного доклада, который нельзя прервать, не рискуя нарушить цепочку рассуждений. К тому же прерывать руководителя было бестактно. Он добавил, что после Второй мировой войны все отрасли экономической и политической жизни Ирана подмяли под себя американцы. По инициативе президента Кеннеди шах провел ряд реформ, получивших название «белой революции» или «революции шаха и народа». Традиционная экономика Ирана не была готова к жесткой капитализации. Появилось множество очень бедных людей. Импорт разнообразных товаров с Запада угнетал промышленность и торговлю, это всех возмущало. Традиционная иранская семья отказывалась принимать то, что пропагадировалось шахским телевидением. Офицеры армии ненавидели американских военных советников. Преподаватели и профессора в университетах противились «вестернизации», которая привела к расслоению общества и распущенности нравов…

…В общем, когда протест назрел, единственным человеком, который имел козырную политическую программу переустройства общества, был имам Хомейни. В 1963м он был арестован, затем выслан в Турцию, оттуда перебрался в Ирак, в священный шиитский город Неджеф, а еще через 14 лет— во Францию. И уже оттуда, после того, как по стране, не утихая, пошли волнения, он вернулся в январе 1979го, чтобы возглавить революцию и придать ей специфически-религиозный характер. Это была единственная возможность, которая могла изменить неустойчивое и зависимое положение Ирана. И победа революции стала новым посланием, адресованным миру. На меньшее Иран (и имам) были не согласны. Они чувствовали себя провозвестниками новой эры…

Не успел г-н Хусейни закончить свою речь, как рыжий хитрован Али Калирад, лукаво улыбнувшись, предложил мне взглянуть на то, что произошло, с разных сторон. Он сказал, что революция— это не что-то безличное. Это прежде всего множество людей, которые в ней участвуют и по-разному ее воспринимают.

—Если бы мы оказались в России во время революции, то мы бы, наверно, тоже пошли в Красную армию. Хотя лет через десять мы, скорее всего, все равно погибли бы в Сибири…

И он рассказал несколько притч, которые по-своему красноречиво свидетельствуют о людях и о времени.

Отец Али родился в деревне в горах, которые отделяют Иран от северных провинций. У них в селении женщины никогда не носили хиджаб и испокон веков здоровались с мужчинами за руку. А мать Али родилась по другую сторону этих гор, в провинции Мазандеран. Ее родители были религиозные люди. Они хотели, чтоб она носила хиджаб и чадру, как это было принято у них в деревне: только глаза было видно. Между этими селениями тридцать километров. А вся жизнь устроена по-разному. И когда мать Али вышла замуж за его отца и переехала в деревню мужа, она была удивлена и изумлена— как это мужчины и женщины здороваются за руку? И поначалу не пожимала руку мужа. Хотя она была образованная женщина. Но такова сила традиции. Не нужно никакой революции, чтобы сменить один обычай на другой. Но чтобы вся страна жила в согласии— необходимы общие принципы.

Вторая история повествует об участии Али в исламской революции. Он родился в 1980 году, в деревне отца. Поблизости была другая деревня, откуда был родом шах, Мохаммед Реза Пехлеви. И все жители этой деревни до революции с гордостью носили фамилию Пехлеви— как у шаха. Когда Али подрос и стал шестилетним сорванцом, революция в основном победила. Шах Мохаммед Реза бежал в Каир, где вскоре и умер. Но всем же хотелось побыть революционерами. Мальчишкам тоже. И вот они отыскали на родине пехлевийцев старуху. Они заставляли ее повторять: «Шах плохой, шах плохой», но она даже слышать не хотела этих слов, говорила, что о шахе так нельзя говорить, а под конец приходила в бешенство. И задача мальчишек как раз и заключалась в том, чтобы взбесить ее. Это был их вклад в общую революционную борьбу. Навряд ли старуха даже понимала, что шах не только покинул Иран, но и умер. Она была сумасшедшая.

И третья притча: про ветерана. Али знает в родной деревне человека, который работает охранником в супермаркете. Он часто рассказывал своему сыну, что когда началась революция, он мечтал присоединиься к революционерам. Он и его друзья создали отряд для защиты революции и спустя некоторое время этот человек стал милиционером. Когда началась война между Ираном и Ираком, он ушел добровольцем на фронт в первый же день. Он это сделал как боец исламской революции, поступил согласно своим убеждениям. Потом прошли годы. Война закончилась. Сейчас он снова работает охранником в супермаркете, как будто ничего не изменилось. Не имея государственной работы даже. Так что в его жизни после революции все осталось по-прежнему. Он озабочен теперь тем, чтобы его сын получил хорошую государственную работу…

—Вот, — завершил свой рассказ Али Калирад и хитро усмехнулся из-под козырька кепки. — Я рассказал вам три притчи, три мнения, три воспоминания о революции. Так что сколько людей, столько и мнений, все по-разному ответят вам на вопрос: что произошло, как было и как стало. Когда-то казалось, что в теократическом государстве рок— рок, да?— я говорю об иранском роке— это невозможно… А теперь оказывается, что он есть…

Страницы: «« ... 1415161718192021 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга Пекки А.Вильякайнена и Марка Мюллера-Эберстайна посвящена проблемам, с которыми сталкиваются р...
Новая книга знатока петербургского городского фольклора Наума Синдаловского не похожа на другие труд...
Граф Уркварт Ройхо, имперский феодал, захватил острова Ваирского архипелага и разбогател. Добытое у ...
Война в Европе закончена, – но на Дальнем Востоке милитаристская Япония не желает капитулировать, пр...
Томас Эдвард Лоуренс (1888–1935) – легендарная фигура времен Первой мировой войны. Лоуренс был англи...
Советы в мире пронизанном искусством манипуляции т. н. массовым сознанием, говоря цитатой из Ильфа и...